совершенно иконописный вид.
– Yoboseyo… – донёсся дребезжащий голос. – Muosul wonohashimnikka?
– Простите, который час? У меня часы остановились, – по инерции произнёс Ефим заранее приготовленную фразу.
Слова старуха произносила врастяжку, словно пела, и ударения делала, кажется, на все гласные подряд. Ефим не мог разобрать ни единого слова.
– Kamapsumnida… – протянула старуха. – Annyonghi kashipshiyo.
Занавеска вернулась на место. Очевидно, разговор был окончен.
Во дворе исходил злобой полкан. Громыхал лаем, громыхал цепью. Соваться туда, стучать, настаивать не имело смысла. Ефим покорно отошёл.
«Может – чухонка? – гадал он. – Старая, по-русски не понимает. Прежде они здесь жили: чудь белоглазая, ижора…»
Не решаясь больше стучать, он прошёл посёлок из конца в конец. Избы, не пригородные дачные домики, а кондовые хаты, исконное порождение этой земли, безрадостно смотрели из-под надвинутых на скрыню кровель. Они старались отодвинуться от чужака, отгораживались плетнями, укрывались за поветями и одринами, словно надолбы выставляли вперёд сложенные кострами поленницы позалетних дров. Повисшие на стенах драбины превращали их в подобие осаждённых крепостей, и цегловые трубы возвышались над крышами, словно неприступный донжон. Клямки, зачепки и иные приспособления охраняли плашковые, крепко ошпугованные двери со скрипучими дубовыми журавелями. Весь дом от подрубы до вильчика, до самого конька на нём ясно показывал, что незваному гостю лучше сразу уходить. Ничего он тут не поймёт, не узнает, не получит.
«Может, староверы? – продолжал мучиться Ефим. – Они пришлых не любят, у них, говорят, даже кружка есть специальная для чужих – так и называется: поганая. Да нет, ерунда, чего тогда говорят по- тарабарски?»
Возле колонки – должно быть, той самой, что свинчена в его подземелье – Ефим заметил ещё одну фигуру. Опять женщина – не иначе у них тут матриархат, – но на этот раз помоложе, не совсем старуха. Женщина, расплёскивая серебристые капли, сняла с крана ведро, поставила его рядом с другим, уже полным. Зацепила дужку ведра крюком коромысла, затем, изогнувшись странным, немыслимым для человека образом, подхватила вторым крюком другое ведро, а коромысло при этом как бы само очутилось на плече. Неведомое, сверхъестественное умение, ещё одна тайна здешней жизни. Не оглянувшись на Ефима, женщина пошла по протоптанной вдоль обочины стёжке. Капли срывались с покачивающихся вёдер.
– Сударыня! Гражданочка! – крикнул Ефим и припустил бегом. – Я сторож тут со складов. У меня часы встали. Где можно время узнать?
– Neka nesaprotu, – сказала женщина то ли Ефиму, то ли самой себе.
– Вы что, с ума посходили все? – Ефим загородил дорогу. – Я вас по-человечески спрашиваю: который час?
– Tu, maita, mani neaztiec! – теперь местная Венера точно обращалась к нему. – Rokas nost!
Ефим по-прежнему ничего не понимал, но движение, которым сопровождалась странная речь, недвусмысленно показывало, что сейчас одно, а возможно, и оба ведра будут выплеснуты ему на голову. Вода даже на вид была холодной, ничуть не хуже, чем в роднике. Кроме того, у дамы есть ещё коромысло. Ефим отступил в сторону.
– Дура! – истово сказал он.
– Ei tu dirst! – отпарировала собеседница, не оборачиваясь.
Походка у неё была не по возрасту лёгкая, коромысло приучает красиво ходить.
Ефим сам не помнил, как вышел из деревни и направился в обратный путь. Шёл, стараясь понять или хотя бы просто уложить в голове происшедшее. Думалось трудно.
Может, у них свой говор? Вроде мазовецкого языка? Какой-нибудь разбойный язык. Прежде в этих краях целые деревни жили разбойным промыслом, на большую дорогу ходили. Стоит на карту взглянуть, как сёла называются? Большие Воры, Малые Воры, Сокольники, Лихославль, Люта… Только как они уцелели, такие дремучие? Хотя, может, потому и уцелели. А всё, что получше, – погибло. Путило говорил, тут прежде сады были. Где они? Торчат местами на крутизне останцы от яблоневых массивов. Старые, бесплодные. Редко какое из этих деревьев выхолит и уронит дивный плод – напоминание о том, что не просто абы что растёт здесь, а лучшие из лучших сортов.
Сад здешний был, конечно, не торговый, а скорее всего – обычный крестьянский, для своих нужд. На склонах, где ни пахать нельзя, ни с косой пройти, располагались, как правило, мужицкие сады. Но какие, однако, нужды были у тогдашних мужиков! А может – господский сад был. Места вокруг красивые. Стояла на холме усадьба, от которой ныне и камней не сыскать, вокруг зеленел сад, скакали по аллеям всадницы в ярких амазонках, вечерами из комнат доносились звуки фортепиано.
А возможно, и скорее всего, всё было не так. Слишком уж эта картина отдаёт литературщиной, Толстым да Тургеневым. «Всё врут календари», люди жили иначе, чем можно себе представить, но одно держим за верное: поля тогда не вырождались под сорной ивой и никто не пилил яблонь. Просто было чуть больше людей с живою душой.
Куда они делись, знатоки и ревнители садоводства, патриоты русского яблока, прославившие отечественные сорта? Где вы, братья Гозер, пастор Авенариус и Иван Николаевич Гангардт? Вернитесь, граф Клейнмихель, – без вас не растёт на Руси белое свечковое яблоко и пипка лимонная. Ольга Александровна Кох, где ваши карликовые ренетки, прозванные медуничкой за вкус и цвет? Госпожа Янихен, Вера Козьминична, хутор Сергеевка снесён с лица земли, нет больше сада на двухстах десятинах, и ничего нет. Куда делись псковские садоводы: Бельский, Гартциус, Мальм и господин со странной фамилией Иванов, год за годом поставлявший миру лучшие образцы антоновки обыкновенной? Все забыты, одного Ивана Владимировича Мичурина из города Козлова Тамбовской губернии помнят, и то в основном по анекдотам.
Ветер дует над пожухлой травой на месте бывших образцовых мыз и торговых садов, топорщат в небо безлистные сучья случайно уцелевшие корявины. Осень. Начало октября. Яблочная пора. Она теперь яблочная больше по названию. Ушли славные люди, и умерла русская слава. Один нувориш Путило хоронит в бетонном склепе остатки того, что было. Воистину, «то, что ты сеешь, не оживёт, если не умрёт».
Ефим вышел на склон, свернул к доту. Сквозь амбразуру не было видно ничего. Интересно было бы отыскать эту точку изнутри. Скорее всего там пусто, но всё равно интересно посмотреть. И ведь что замечательно: как они парами стоят – дот, а напротив яблоня. Может, и вправду дерево добра и зла лучше всего растёт на крови? Прежде считали, чтобы плодовое дерево скорей принесло урожай, надо при посадке закопать под него селёдку. Ну а чтобы дольше плодоносило – кровушкой землю спрыскивать.
Проскальзывая в полёгшей траве, Ефим спустился к яблоне. Немного не доходя, остановился. На земле лежало тяжёлое, жёлто-зелёное в красноватых пестринах яблоко. Позёмковое – старинный польский сорт, вкусом напоминающий садовую землянику.
Медленным заученным движением Ефим поднял яблоко, обтёр рукавом плаща, надкусил. Нежная рассыпчатая мякоть таяла во рту. Ефим не чувствовал вкуса.
Психологи называют это состояние «ложная память», а если хотят выглядеть особо умными, говорят: deja vu. Хотя ничего ложного в его состоянии нет – вчера он точно так же стоял на склоне и ел яблоко. Странного в его находках тоже нет, не под берёзой же он поднял это яблоко. Яблоко от яблоньки, как говорится, недалеко катится. Оно и есть недалеко – правда, вверх по склону. Но это уже какая-то флюктуация. Нечего голову по пустякам ломать, домой пора, обед варить.
Подземелье встретило его привычным холодом и затаившейся тишиной. Ефим набрал внизу сетку штрифелей, вернулся в дот и заложил засов. Поковырялся в шкафу, выбрал пакетик куриного супа с макаронными изделиями и кашу московскую с мясом – тоже из пакетика. Пока закипала вода, сидел, жевал яблоки. Яблоки перед обедом не портят аппетит. Скорее – наоборот.
Обидно, что так получилось с часами. Странно и непонятно. Может, они нарочно – поиздеваться решили? Злобствуют, что Путило своего человека привёз, а не кого-нибудь из местных нанял. Ну и пусть. Чем скорее он забудет о сегодняшнем походе, тем больше нервных клеток сохранит.
Суп кипел. Каша загустела и уже не булькала, а сыто пыхала на плите. Ефим добавил в кашу кусочек маргарина и перемешал. Вкусно пахло глютаматом натрия и сублимированным мясом.