не сумел: попадал или совсем в стародавние времена, или в более поздние годы. Наверное, изменить собственное прошлое так же невозможно, как и встретить себя будущего.
Здесь вам не тут, – утверждает пословица; на настоящем ефимковском кладбище Феоктисте родные могилы искать не пришлось. Пришла, и вот они – никуда не девались.
Фектя впервые за последние годы плакала лёгкими слезами, потом прибирала забурьяневшие за лето могилы. Платон поправил покосившийся Митрошкин крест и выкрасил его привезённой голубой краской. Горислав Борисович сосредоточенно мерил расстояние от угла церкви, хотя и понимал, что по возвращении ничего отыскать не сможет. Если родовые, княжеские могилы не уцелели, где уж достоять безымянному Митрошкиному холмику.
Россия – страна без памяти. Даже срубленная из векового леса изба редко может отстоять больше сотни лет. Потом, что не сгнило в труху, идёт на дрова, а люди строят новый дом, порой на том же месте, но чаще – в стороне. А старое жилище пропадает бесследно. То же и с людьми. Кому охота разбирать старческие россказни, передавать их потомкам? Добро бы там что героическое было, а то – жили-пoжили, да и ножки съёжили. Многие ли из ныне живущих знают отчество прадеда или девичью фамилию прабабки? Конечно, в каждой семье живёт предание об основателе фамилии, который кем угодно был, но только не мужиком. Чаще это лихой казак, покорявший Сибирь с Ермаком и чуть было не взявший в плен самого Наполеона, за что Пётр Первый жаловал удальцу стакан водки и серебряный рубль. Что ещё помнить человеку, как не стакан водки? – ведь жалованный целковик тоже давно пропит. Веселие Руси – пити, а память пропивается первой.
Той весной, немного не дожив до ста лет, умерла в Ефимках бабка Зина, и вместе с последним живым свидетелем ушли в прошлое развёрстка и продналог, новая экономическая политика и раскулачивание. Осталась лишь выхолощенная неправда школьных учебников. А живые люди: Потаповы да Шапoшниковы? – нет таких, как и не было. Хорошо тому, кто может пройти туманной тропой и воочию увидать, что за облаком лежит другая Россия. Но большинство живёт слепо, не различая в тумане ни прошлого, ни будущего.
Митрошкин холмик, если от угла церкви считать, пятьдесят шагов прямо, потом шестьдесят два шага направо. Есть желание – ищите, только всё равно ничего не обрящете. Память хранится в людях, а на местности – одна археология.
Ужинали, к радости кума, тем же домашним припасом, а с утра, как и собирались, поехали на базар.
Гвозди Платон сбыл быстро, благо что цену не залуплял. Понял, что не следует привлекать лишнего внимания к небывалому гвоздю, не кованному, а давленному из круглой проволоки. А вот за сено поторговался. Лето шестьдесят третьего года выдалось дождливым, сено в копнах погнило, да и в хлебе случился недород. Новая весна обещала быть тяжелей прошедшей, а уж Савостиных после злосчастного передела ждала бы верная гибель. А Платон всем назло не сгинул, красуется на базаре, сеном хвалится. Нонеча такого сена не сыщешь, да ты сам смотри – чистый клевер! А сухой какой, а духовитый, так бы сам и съел!
Расторговавшись, пошли по рядам. Детям купили по маковнику, да Миколке ещё глиняную свистульку. Старших простецкие игрушки и немодные обновки не привлекли. Зато всей семьёй пришли в церковную лавку, смотреть иконы. После памятного грабежа семья так и жила без бога, на пустой угол лоб крестили. В райцентре была церковная лавка, где и свечи можно купить, и крестик. Одно беда, новодельные, фабричной работы иконы Савостиным на душу не легли. Пёстрые, словно акцизная марка с водочной бутылки, не чувствовалось в них никакой благодати. А тут – лепота. Хоть в церкви покупай, уже освящённое, хоть у богомазов – новьё, которое потом святить надо, хоть у старичка, торгующего старыми образами. У старичка дороже, зато иконы уже намоленные.
Купили две доски: Богородицу с младенцем и Николу-Чудотворца – всю святую троицу. Горислав Борисович говорил, что троица – это совсем другое, и Никола к ней ни пришей, ни пристегни. Книгу даже приносил, где написано, что дева Мария замуж была выдана за Иосифа-плотника. Ни Платон, ни тем более Фектя этому не поверили. В книге можно что хочешь написать, бумага стерпит, а ты в церковь зайди да посмотри на иконостас: нет там никакого Иосифа-плотника, а возле богоматери всегда Никола-старичок. Значит, он бог-отец и есть.
Затарившись святостью, Платон пересчитал остатки выручки и пошёл покупать ружьё. Была у него такая мечта: завесть настоящую тульскую двустволку. Когда-то у Савостиных было ружьишко, и в молодости Платон на охоту хаживал, и по чернотропу, и по свежей пороше. Да прижала нужда, и уплыло ружьецо. А на новом месте так просто ружья не купишь, документ надо строго выправлять, чего Платон боялся и не любил. А тут – подходи да выбирай.
Выбирал придирчиво и остановился не на самом дешёвом или самом разукрашенном, а на лучшем. Вовсюду ружью заглянул, всем пощёлкал. Продавец, видя, что покупатель дельный, позволил на пробу пульнуть в галку, сидящую на спице пожарной каланчи. Крикнул как положено: «Поберегись, крещёные, стрелять будем!» Народ распространился, бабы уши ладонями зажали, а Платон стрельнул и галку со спицы сшиб. Потом белой ветошкой ствол чистили, смотрели, много ли нагару… ну, и всё остальное. Сговорились, купил Платон ружьё.
В деревенском хозяйстве ружьё – вещь не обязательная, но показывает основательность хозяина. Теперь Платону хоть с самим Саввой Потаповым равняться. У Потаповых-то самовара в доме нет, а у Савостиных есть, и не простой – электричеством топится: ни тебе лучину колоть не надо, ни шишек собирать.
Чюдой, увидав пустую телегу, спросил:
– Ты, Паля, никак сено продал?
– Продал.
– Деньги большие взял?
– Какие дали, те и взял.
– А в ресторан ходил?
– Чего я там позабыл? – удивился Платон.
– Эх ты, темнота, нигде-то ты не был, ничего не видал. Ну, заходь в избу; печь у меня стоплена, щи в самую пору упрели, вот пообедаем, я тебе всё расскажу.
Щи с самого утра накрошила Фектя из привезённой своей капусты, со своей же домашней солониной. Свинью Савостины в этом году ещё не кололи, так что свежатины в доме не было. Но для щей ветхое мясо ещё и лучше, а городские и вовсе ветчину ценят выше, чем свежину. Куму Матвею оставалось печку истопить, поставить в нутро горшок со щами, а как уварится – положить в щи толчёной картошки для густоты. С таким делом и бобыль справится.
Щи хлебали из общей миски, шумно, не торопясь. И уже когда снизу заканчивали таскать мелко накрошенное мясо, Чюдой завёл обещанный рассказ: