или те, которые ждут с той стороны и насмехаются, глядя на непосильный труд? Кто должен трепетать от любви, а кто от страха?
- Твой вопрос сродственен словам книжника Николы. Полумонах Итларь ногтем счистил прилипшие куски краски с ручки шпателя. - Так вот, когда Авраам вел на закланье сына своего, кто из них испытывал больший страх? Отец или сын?
И Гриша вздрогнул: 'О чем они? Не понимаю... Ведь есть лишь счет, и цифры, складывающиеся в бесконечные ряды, а внутри рядов записаны ходы для всех. Мне надо было открыть закодированное для меня и сыграть соответствующую партию. Я сделал. Чего ж теперь?'
Гриша заметил, что чешуйки старой краски опять стали приближаться к лицу, и зажмурил глаза, - в момент касания мусора с кожей щек и лба внеочередную паузу прервал тягучий звук, родившийся из пустоты звук до сих пор немого сокращения, своей медлительностью сходный с появлением и дальнейшими движениями капли из подтекающего крана.
Вот она появляется горбиком на пленочке, временно перекрывшей медное колечко отверстия, и предваряющая сокращение волна пробегает по мышечному конусу сердца с переплетениями сосудов и окруженному белесыми пленками; вот капля приобретает колоколообразную форму, основание начинает перехватываться невидимой ниточкой, образуется ножка, и кровь заполняет расслабленные внутренние полости сердца с провисающими кульками клапанов; вот ножка капли начинает утончаться, по кругу старательно съедая сама себя, образуется водяной шар, и переполненное кровью сердце тоже ошаривается, и толчок отрывающейся капли совпадает с моментом выталкивания в аорту крови единым отвердевающим звуком бесконечного падения.
'Это же стучат в дверь'.
Гриша открыл глаза.
Пусто.
Ни стремянки, ни полумонахов, ни их ржавых инструментов, лишь увеличившееся на четверть пузырчатое пятно грибка на стене, освещаемое желтым в своей сороковаттности электрическим светом, и глубокая ночная пауза за пыльным оконным стеклом.
И звук.
Удары.
'Их должно быть шесть. Пауза. Три. Пауза. Четыре. Пауза. Какие длинные мертвые секунды! Пять. Пауза. Шесть', - досчитав, Гриша Орешонков встал, медленно прошел в прихожую, перед дверью остановился, наклонился вперед, оперся рукой о замок и опустил голову. Облупленные половицы пола были прямо перед глазами, а боковое поле зрения занимали бока банок с маслом.
Гриша стоял и вслушивался. Тихо. За закрытой дверью было очень тихо. Наверное, пока он внимал полушепоту полумонахов, кто-то укутал плотным войлочным материалом внешнюю сторону тонкой деревянной плоскости с вживленными металлическими частями петлей и замков. Там, за дверью, теперь была огромная бездонная пауза, и она потихоньку втекала внутрь квартиры, и... втекала, и... прорвалась - хирургическим ланцетом из щели между дверью и косяком взвилась струя прохладного воздуха. Гриша раздвинул потрескавшиеся губы, скрипнули разжимаемые зубы, и вдохом бесстрашного шпагоглотателя пропустил в себя холодящее воздушное жало.
'Он все-таки пришел'.
Запах.
Оттуда, из обрешеченного сарая.
Запах зацветшего озера вошел в него последний раз смертным лезвием, и в желтоватом тумане бокового поля зрения, за покатыми боками банок, болевыми бликами рассыпались янтарные шестерки. Цифры схлестывались друг с другом, цеплялись хвостиками, прижимались друг к другу толстыми пузиками, и звездотечение многочисленных батиных улыбок закружилось спиралями в безжизненной вязкой атмосфере готовой обрушиться масляно-стеклянной стены.
Все.
Теперь все.
Все удары Гришиного сердца полностью растворились в ворвавшейся паузе, и оно остановилось навсегда.
6
Отталкиваясь от илистого дна длинным шестом, отдуваясь и отирая рукавом пот, старик Пехтерин пропихивал лодку сквозь густую поросль тростника. Он очень торопился пристать к берегу Мефодиевой Пустыни.
Сегодня утром, возвращаясь с очередной смены, Пехтерин встретил почтальоншу Любу, тащившую распухшую дерматиновую сумку.
- Пехтеря! Опять после смены по голубям стрелял?
- Какой я тебе, сутки-трое, Пехтеря? Нефедом меня зовут. Поняла, сутки-трое? Чай, не по-чухонски разговариваем.
- Да ладно тебе, Нефед Никодимыч, обижаться.
Засмущавшаяся от неожиданной строгости Люба рывком плеча поправила сползший ремень.
- Свои люди-то. Слыхал, что с Орешонками приключилось?
- С Гришаней немым штоль?
- С ним. Э-эха, устала я сегодня. Вона куда пришлось телеграмму несть! Почти до самых Рудин пехом. А там все расквашено, колеи и той нет... - Люба сняла тяжелую сумку и пристроила ее у ног. - И батю Гришкиного, Ивана Герасимовича, никак сыскать не могут. Исчез. Милиция думает, на нерест пошел и потонул, не дай Бог.
- Так я Гришаню две недели назад видал. - Пехтерин провел рукой по бороде, потом ненадолго сцепил пальцы замком, расцепил, и, словно забыв свои недавние действия, снова пригладил седые волоски. - В аккурат, сутки-трое, он на велике с озера возвращался.
- А третьего дня его в квартире нашли мертвущего.
- Да, поди ж ты, сутки-трое в шлюзовую камеру!
- Ага, точно. Сначала Шура, их соседка, забеспокоилась: что-то долго не показываются. Но молчала, ждала. Потом я пришла, из райсобеса повестку принесла, орала, орала во дворе - ни ответа, ни привета. Ну, мы с Шурой в отделение. Нас понятыми взяли, дверь взломали, а там Гриша Орешонков по щиколотку в растительном масле лежит.
- Ты, Люба, погодь, не части. Причем здесь масло-то? - Старик прищурил глаза, и по скулам разбежались тоненькие зигзаги морщинок.
- Видать, когда падал, то банки поопрокидывал. - Люба поправила косынку. Шура говорит, цельная цистерна масла у них в банках была, зарплата евойная, Гришкина. А милиция сказала, что сердце разорвалось. Инхваркта.
- Эх-ма, сутки-трое на распатронку! Из-за Ирины, матери, переживал, даром что молчун.
- Маслом-то весь пропитался. Ни запаха, ни плесени, как живой лежал, только волосы... - Глаза почтальонши покраснели, и прозрачная капелька появилась в уголке почему-то только левого глаза. - Молодой был.
- Я тебе, сутки-трое, точно скажу - тридцать четыре ему было. - Пехтерин повернулся в сторону озера, как бы высматривая что-то в голубоватой дымке.
- Волосы только присохли. Когда поднимать стали, то прическа на полу осталась. Лицо розовое от масла, блестящее, а сверху кости черепа чепчиком белеют, так и понесли...
После разговора с Любой старик Пехтерин сразу же пошел к пристани, где сел в свою старенькую, не раз латаную лодку и поплыл к Мефодиевой Пустыни.
Заросли тросты закончились, и открылся участок берега, покрытый россыпью мелких, острых камней. Осторожно, чтобы не повредить днище, сторож причалил и вылез на землю. Привязав лодку к ближнему кусту, он пошел вглубь острова к развалинам монастырских построек. Здесь, в гулком подвале трапезных палат, было оборудовано жилое место. Кровать с панцирной сеткой, два драных венских стула, железная печурка с отводной трубой, шкаф, оклеенный оберточной бумагой, и двутумбовый письменный стол стояли в бывшей каморке ключника.
Не раздеваясь, только сняв ружье, Пехтерин подошел к столу, сел и открыл верхний ящик. На