существует, отчего бы не потрясти перед ней пустой кружкой бедняку, остро нуждающемуся в стиральной машине 'Вестингауз' и автомобиле 'Альфа-Ромео'? Освоившие эту жилу передают опыт ее разработки новичкам. Каждый заезд репатриантов рождает своих ударников, которые, по слухам, владеют засекреченным полным списком благотворительных источников, вызывая черную зависть у отстающих собратьев. Как только вы обживетесь, вы напрочь забудете о душераздирающих страстях, а если и вспомните, то со снисходительной усмешкой. Но пока — какой смех, когда в витринах сплошной импорт, а в кармане, извиняюсь, ни шиша.
Найдя работу чуть ли не на второй день после приземления в Лоде, ваш покорный слуга оставался большим гордецом, пока дело не дошло до покупки автомобиля. Тут я и вспомнил про завалявшуюся у меня записку с адресом какой-то благотворительной кассы и рекомендацией выдать подателю записки денежную ссуду.
Советский человек твердо знает, что учреждение должно помещаться в учреждении, а не в частной квартире. Найдя по адресу искомый дом, я обошел конторы нижнего этажа. Их характер был очень далек от благотворительного. Тогда я заглянул в парадную и в списке жильцов, к своему удивлению, увидел значившуюся на записке фамилию.
Поднявшись на первый этаж и позвонив, я долго стоял перед негласной дверью, с виду ничем не отличавшейся от других. Наконец послышались такие звуки, как если бы в квартире волокли по полу мешок. Дверь приотворилась, и я увидел перед собой старика-инвалида, уцепившегося за притолоку.
Это и был директор-распорядитель общественной благотворительной кассы. У русских в таких случаях говорят 'вот тебе, бабушка, и Юрьев день', что говорят у евреев, я, по своему невежеству, не знаю.
В то время я также очень мало понимал в векселях, жирантах и гарантах. Поэтому старик начал с лекции, которой он угощал, по-видимому, всех просителей, впервые попавших в мир кредита. Опустив описание того, как разбитый параличом директор добрался до своего кресла, умолчу и о его нечленораздельной речи. Скажу только, что все это было в высшей степени противно и еще более утверждало меня в моих типично советских мыслях о том, как все-таки унизительно стать жертвой большого капитала и его мелкой благотворительности. Как все-таки жестоко ущемляют тут наше достоинство. При покупке автомобилей на чужие деньги.
Мало того, что старик меня сурово поучал, он еще выспрашивал совершенно не относящиеся к делу вещи: есть ли у меня жена, много ли детей мы с ней народили и откуда именно я приехал из Союза, поскольку и сам он из России. Меня так и подмывало плюнуть и удрать. Но, когда вас долго мучают, вы начинаете любить свое мученье. Вместо того, чтобы выскочить за дверь, когда наконец можно было уходить, я остановился и спросил: 'Вы тоже из России? Откуда?'
— Вы не знаете такого места, — промычал старик.
— А все-таки? — не унимался я.
— Из Освея, — выговорил он. Я сел на стул.
Старик был прав. О таком месте, как Освей, не слышали, я думаю, и члены Российского географического общества. Но в нашей довоенной рижской квартире стоял огромный стол резного дерева, покрытый вместо клеенки вощеной бумагой с планом земель, — все, что осталось у моего деда от его имения. В правом верхнем углу этого плана большими буквами с красивыми завитушками было выведено: 'Освей'.
В восемнадцатом году дед бежал от большевиков в Ригу. Тогда меня еще и на свете не было. И вот в тысяча девятьсот семьдесят пятом, спустя более полстолетия, я сижу в Тель-Авиве в квартире, куда попал каким-то чудом, и говорю ее диковинному хозяину:
— Раз вы из Освея, может быть, вы знали там Иуду Каема?
Если при упоминании Освея озноб пробрал меня, то теперь затрясся старик. Я думал его снова хватит удар.
— Откуда вы знаете Каема?!..
— Я его внук.
У себя в Освее купец первой гильдии был, конечно, фигурой. Но почему и в Риге, в свой последний, нищий период жизни дед пользовался почетом, не знаю. Помню только, что в синагоге, куда он водил меня, приобщая к еврейству, на меня смотрели многозначительно и, понижая голос, говорили: 'Иуде Каеме а эйникл!' — 'Внучек Иуды Каема!'.
Продолжая трястись, старик протянул ко мне парализованную руку и осторожно меня погладил, словно перед ним находился маленький мальчик.
— Иуде Каеме а эйникл...
Ей-Богу, он это произнес. Именно так, как мне говорили полвека тому назад на идиш. Словно внезапно забыл иврит.
Тут он спросил про Риву. И у меня еще страшней захолодело сердце:
— Вы ее помните?!..
— Я ее рисовал. Она была тогда очень молодой девушкой, а я — очень молодым человеком, и я ее рисовал. А когда нарисовал, преподнес ее портрет Иуде Каему.
Лица матери я не помню. Оно не приходит ко мне ни во сне, ни наяву. Помню, как она вела меня, шестнадцатилетнего, к двери, чтобы бежал, спасался от немцев, а ей бежать нельзя было. Нельзя бросить дедушку. Вижу ее волосы, прилипшие к мокрому от слез лицу, а лица не вижу. Может, в наказание за мое предательство, за то, что, спасая себя, бросил мать, не вижу я все годы жизни ее лица, и только ровная тупая боль приходит ко мне.
Я могу, конечно, сказать вам, что дед умер своей смертью, скончался в рижском гетто до расстрелов, а маму убили в Румбуле. Но ведь можно сказать и иначе: до того, как я убежал от немцев, они были, а когда я вернулся, их не было. Вот и все.
Даже могил от той моей жизни не осталось. Потом дрогнула и исчезла моя вторая жизнь — советская. И вот в третьей моей жизни мои мертвые приходят ко мне.
Старик гладит мою руку и плачет, а я смотрю в окно на тридцатиградусный белый зной Тель-Авива и улыбаюсь механической улыбкой.
Скворцы прилетели
Неисповедимый путь внезапных массовых увлечений привел к тому, что с некоторых пор у нас появилось множество орнитологов-любителей. Старцы, юноши и дети едут в поле и часами наблюдают перелетных птиц.
В самом деле, есть на что посмотреть. Миллионы пернатых, от горных орлов до бакланов, зимуют в Израиле или останавливаются на отдых во время перелета. Помню раннее декабрьское утро в долине Бет- Шеана. С черных пальм брызнули фонтаны птиц. Они взмывали все выше и выше. Держа равнение и дистанцию, звенья этого крылатого парада то пронизывали друг друга по аэродинамическим кривым, то смещались молниеносными зигзагами, развертываясь по небу во весь горизонт. Воздух наполнился гулом, как от дальнего водопада. В пальмах распускалось зеленое солнце, и вдруг оно выплыло и превратило всю армаду в реющие блестки золота.
Это были обыкновенные российские скворцы. Они ежегодно летают в Израиль, не спрашиваясь ОВиРа, и зимуют на банановых плантациях долины Бет-Шеана. Банан растет там, где тепло и зимой. В долине температура не опускается ниже четырех градусов тепла даже в январе. Правда, часть скворцов выбирает не эту долину, а Иерусалим, где зимой ветрено и промозгло, а иногда и снежно. Как же зябкая птица спасается там от холода? Животрепещущий вопрос был рассмотрен в радиообозрении 'Еш иньян'[*]. Этот, можно сказать, капустник на злобу дня ведет журналист Габи Газит. Газит успел пройтись насчет новых экономических мер, перемыть косточки трем депутатам Кнесета и задеть одного министра, отчего пришел в доброе расположение духа и снисходительно-весело бросил приглашенному знатоку родной природы:
— Ну, так как скворцы?
Есть у Газита такая довольно бесцеремонная манера любимца публики. Знаток природы не обиделся и заговорил с жаром, достойным Паганеля. Скворцы в Иерусалиме вовсе не мерзнут. Это чрезвычайно сообразительная птица: она облюбовала старые акации вокруг одной из Иерусалимских котельных и