всегда чрезвычайно изумлялся, когда мы занимали разные номера.
Однажды вечером она довольно много рассказывала о Дэмьене и была, по-видимому, в хорошем настроении, даже смеялась, вспоминая какие-то его детские злоключения, а потом я вдруг услышал через тонкую перегородку совсем простенькой гостиницы, где мы остановились, как она плачет в соседнем со мной номере. Я постучался к ней и, обнаружив, что дверь не заперта, вошел. Уличный фонарь сквозь шторы на окне тускло освещал комнату. Морин, лежавшая бесформенной грудой, повернулась и села на кровати, прислонившись к стене.
— Это ты, Пузан? — спросила она.
— Мне показалось, что ты плачешь, — сказал я и ощупью двинулся по комнате, наткнулся на стул у кровати и сел на него. — Ты хорошо себя чувствуешь?
— Я рассказывала о Дэмьене, мне все время кажется, что я пережила это, а потом вдруг оказывается, что нет. — Она снова заплакала. Я взял ее за руку. Морин с благодарностью сжала мои пальцы в ответ.
— Могу тебя обнять, если это поможет, — предложил я.
— Нет, со мной все в порядке, — сказала она.
— Я бы этого хотел. Я бы очень этого хотел.
— Думаю, это лишнее, Пузан.
— Я не имею в виду ничего такого, — заверил я. — Просто обниму тебя. Это поможет тебе уснуть.
Я лег рядом с ней на кровать, поверх одеяла и простыней, и положил руку на талию Морин. Она повернулась на бок, спиной ко мне, и я пристроился позади ее пышных бедер. Она перестала плакать, дыхание ее выровнялось. Мы оба заснули.
Проснулся я не знаю через сколько часов. Ночной воздух сделался прохладным, у меня замерзли ноги. Я сел и потер их. Морин пошевелилась.
— Что? — спросила она.
— Ничего. Немного замерз. Можно я лягу под одеяло?
Она не сказала «нет», поэтому я забрался к ней под одеяло. На Морин была тонкая хлопчатобумажная ночная рубашка без рукавов. От ее тела шел приятный теплый запах, как от свежевыпеченного хлеба. Ничего удивительного, что у меня началась эрекция.
— Думаю, тебе лучше вернуться в свою постель, — сказала Морин.
— Почему?
— Оставшись, ты можешь ужаснуться, — ответила она.
— Что ты имеешь в виду?
Она лежала на спине, и кончиками пальцев я очень нежно гладил ее сквозь рубашку по животу — Салли во время беременности нравилось, когда я так делал. Моя голова покоилась на одной из грудей Морин, большой и круглой. Очень медленно, затаив дыхание, я передвинул руку, чтобы накрыть вторую грудь, как делал много лет назад на сырых темных ступеньках, ведущих в подвал дома номер 94 по Треглоуэн-роуд.
Но там ничего не оказалось.
— Я же тебя предупреждала, — сказала Морин.
Конечно, я испытал потрясение — словно карабкаешься во мраке по лестнице и обнаруживаешь, что она на одну ступеньку короче, чем ты ожидал. Я рефлекторно отдернул руку, но почти сразу же вернул ее на плоский участок кожи и костей. Через тонкую ткань рубашки я чувствовал неровный, как очертание созвездия, шрам.
— Мне все равно, — сказал я.
— Нет, не все равно, — сказала Морин.
— Нет, все равно, — возразил я и, расстегнув рубашку, поцеловал бугристую плоть там, где была грудь.
— О Пузан, — проговорила она, — для меня это самая приятная ласка.
— Хочешь, займемся любовью? — спросил я.
— Нет.
— Беда никогда не узнает. — Я как будто услышал эхо другого разговора, долетевшего из прошлого.
— Нельзя, — сказала она. — Только не во время паломничества.
Я сказал, что понял, поцеловал ее и вылез из постели. Она села, обняла меня и очень тепло поцеловала в губы.
— Спасибо, Пузан, ты такой хороший, — сказала она.
Вернувшись в свой номер, я какое-то время лежал без сна. Не скажу, что трудности и разочарования моей жизни показались мне пустыми по сравнению с тем, что пережила Морин, но они были явно менее значительными. Она не только потеряла любимого сына — она потеряла грудь, часть тела, которая определяет сексуальную принадлежность женщины, возможно, более явно, чем любая другая. И хотя сама Морин наверняка сказала бы, что последняя ее потеря ни с чем не сравнима, именно первая поразила меня сильнее.
Может, потому, что я не был знаком с Дэмьеном, а вот грудь эту я знал, знал и любил — и написал о ней. Моя поэма обернулась элегией.
Весь последний отрезок паломнического пути я прошел вместе с Морин. Положил в ее рюкзак кое- какие свои вещи, и мы по очереди несли его. Машину я оставил километров за двенадцать от Сантьяго, вблизи аэропорта, в Лабаколле, поселке, где прежние пилигримы отмывались, готовясь встретиться со святыней. Название поселка буквально означает «вымой свой зад», вероятно, зады средневековых паломников к моменту прибытия сюда нуждались в хорошей мочалке.
Стояло теплое, солнечное утро. Первая часть нашего маршрута пролегала через лес, а дальше — через поля, слева открывалась красивая равнина, справа — грохочущая автомагистраль. Потом мы пришли в деревню, в конце которой находится Монте-дель-Госо, гора Радости, откуда паломникам впервые открывается вид на Сантьяго. В стародавние времена они устраивали настоящие соревнования — кто первым увидит долгожданную цель. Сегодня такого удовольствия не получишь, потому что холм почти весь занят огромным стадионом, с такого расстояния Сантьяго, опоясанный дорогами, выглядит как любой другой современный город с его промышленными предприятиями и высотными домами. Лишь очень внимательно присмотревшись, человек с очень хорошим зрением может различить шпили собора.
И все же я был очень рад, что подошел к Сантьяго пешком.
Передвигаясь пешком, замечаешь больше, чем из машины, а неторопливость самого процесса создает своеобразное драматическое напряжение, оттягивая завершение твоего пути. Созерцание современных уродливых окраин города только усиливает удовольствие и облегчение, которые испытываешь, достигнув прекрасного старого центра, с его кривыми, затененными улочками и причудливыми изгибами линии крыш. Сворачиваешь за угол, и вот ты внезапно на месте — на огромной площади Пласа-дель-Обрадеро — и смотришь, задрав голову, на два пинакля величественного собора.
Мы вошли в город 24 июля, Сантьяго уже трещал по швам. Четырехдневная фиеста была в самом разгаре — марширующие оркестры, высоченные шагающие статуи на ходулях, странствующие музыканты, кочующие по улицам и площадям. Истинные паломники вроде Морин терялись среди сотен и тысяч приезжих — и светских туристов, и католиков, — которые прибыли сюда самолетами, поездами, автобусами и на машинах. Нам сказали, что народу особенно много потому, что это святой год праздник св. Иакова приходится на воскресенье и благословения и индульгенции, связанные со святым, обладают особой силой. Я предложил Морин первым делом заняться поиском ночлега, но ей не терпелось попасть в собор. Я не стал возражать. Все равно вряд ли мы бы нашли приют в старом городе, и я уже смирился с тем, что на ночь придется вернуться в Лабаколлу.
В архитектурном отношении собор представляет собой полную мешанину, но, как мы говорим на