друга. Элагабал хохочет, и его красивое и безбородое юношеское лицо принимает шутливое выражение опьяневшего Вакха. Он еще не заметил Зописка, который в ужасе забился в угол.
Приглашенные не могли все уместиться на узкой сигме. По знаку Императора уносят стол, а рабы палками гонят их. Раздаются отчаянные крики глухих, толкаются лысые, прикрывая руками голые черепа, тучные трутся об острые плечи тощих, подагрики сбивают с ног косых, которые уродливо глядят на Императора, смеющегося все веселее.
В полуоткрытой двери видны руки, поддерживающие золотые занавеси; руки опускаются на шеи приглашенных, испуганных, обезумевших.
– Божественный прикажет бросить их зверям, – утверждает Антиохан, подойдя к Зописку. – Теперь очередь за тобой. Император выслушает твою поэму. Он хороший судья, повторяю тебе, и если твоя поэма плоха, то ты последуешь за приглашенными.
И он повлек его к Элагабалу, который, увидев поэта, рассмеялся.
– Хорошо! Я буду тебя слушать. Читай, как тебе удобнее.
Зописк развертывает рукопись, но Элагабал уже на другом конце залы разговаривает с Гордием. Поэт бежит к нему:
– Я буду читать, Божественный.
Внезапно Элагабал делает большой шаг в другой конец залы.
– Читай, читай, я слушаю тебя! Я хороший судья, я, Император!
И он делает несколько кругов по комнате, а поэт следует за ним, бормоча прекрасные стихи из поэмы о Венере. Элагабал плохо их разбирает и кричит ему:
– Начни снова, я ничего не понял! Ты читал про Венеру, выходящую из раковины моря. Продолжай! Не останавливайся! Ничего не понимаю в твоих стихах.
Поэт продолжает бегать за Императором, которого, по-видимому, чрезвычайно забавляет подобное чтение, достаточно продолжительное, пока, наконец, Зописк, совершенно измученный, не прерывает чтение с мольбой:
– Пощади, Божественный! Я не в силах более!.. Я ослабел и признаю себя побежденным. Ты победитель победителей и нет равного тебе в беге, в борьбе, в прыганий, кулачном бою и метании диска. Ты без малейшего усилия, не умастив тела церомой, опрокинешь всякого атлета, я же, бедный поэт, могу только целовать твои ноги и воспевать тебя.
Элагабал остановливается, грозный:
– А! Ты признаешь себя побежденным. Я ждал этого. Посмотрим, на что ты еще годен.
И, сильной рукой схватив поэта за шею, он опрокидывает его.
– Я изнасилую тебя!
– О, Божественный! – стонет Зописк, не смея шевельнуться. – Пощади! Я напишу в твою честь поэму; ты будешь жить на Олимпе, превыше Юпитера. Моря будут лизать твои ноги, павлины и страусы повезут твою колесницу. У тебя будет венец из гор и скипетр из звезд. Отпусти меня!
– Так на что же ты годен? – продолжает Элагабал, смотря ему в глаза и не ослабляя хватку. – Я – Бог, но моя милость принадлежит всем.
Зописк умоляет:
– О, Божественный! Я не смею коснуться края твоей священной одежды.
– Ты тонко чувствуешь. Впервые встречаю я такого, как ты… А! Я знаю, ты влюблен в моих эфиопок. Подожди, подожди! Я тебе отдам одну из них, поэт, и ты мне расскажешь о ней завтра.
Он зовет номенклатора.
– Вот мой поэт, номенклатор. Он хочет провести ночь с эфиопкой. Поручаю его тебе. Завтра ты приведешь его ко мне.
И он оставил Зописка, которого взял за руку номенклатор:
– Повинуйся Божественному, или же тебя бросят зверям.
– Как и приглашенных? – спросил Зописк, бледнея.
– Да, если бы они посмели отказаться от эфиопок.
– А они молоденькие, номенклатор?
– Еще бы! Девяностолетние! Я сведу тебя к Хабаррахе, самой молодой: ей едва исполнилось шестнадцать люстр. Она ждет тебя: ты поэт, а она любит тебе подобных!
IX
В уединенном помещении дворца Старой Надежды, с портиками, окружавшими двор, в центре которого был бассейн с ленивым крокодилом, сидел, задумавшись, Атиллий. Положив ногу на ногу и подперев голову левой рукой, он мечтательно глядел перед собой, как бы созерцая мирное течение вод, отражающих картины конечных берегов.
Сперва то был сирийский вид: города с высокими башнями, пересекаемые лентами голубых вод, в которых отражаются белые храмы, колеблясь и удлиняясь без конца; дворцы с террасами из красного кирпича, охраняемые гранитными сфинксами или рогатыми гигантами, поддерживающими ряды витых колонн с капителями в виде лотоса; блики солнца лежали на них днем, а ночью луна, колеблющаяся и голубоватая, играла на этих красных ступенях, и они казались кровавым водопадом; сад, в котором росли сальсолы, илексы, кактусы, кедры и платаны, светлые бассейны сияли, как серебряные щиты, зеленые аллеи уходили вдаль, с просветами голубого неба, озаренного золотым светом.
Потом виделось ему затихшее море, его поверхность бороздил мерными взмахами весел корабль, бегущий к Брундузиуму, и в быстром его ходе рождались мимолетные видения городов на пологих, ласкаемых волнами берегах, и пляски жителей под звуки цистр и свирелей.
Вот по Аппиевой дороге стремятся путешественники из всех стран мира, чтобы погрузиться в ненасытность всепоглощающего Рима.
Наконец, возник и Рим, раскинувшийся на семи холмах, обомлевший в объятиях Жизненного Начала, под гигантской тенью Черного Камня, которая от садов Старой Надежды грозно поднималась в небо, как башня бесконечной высоты.
И в этой тени исчезали храмы, базилики, портики и арки; солнце меркло, встречаясь с ней, и становилось кровавым, как при затмении, а луна источала зловещий свет, желтый, как гной, и исчезали звезды, и не было ни дня, ни ночи, а все тонуло в голубой мгле.
Да, окутывая все беспросветным туманом, близилась и росла однополая мужская Страсть, постепенно заглушая страсть к женщине с ее красивыми мечтами и светлыми зорями любви; под гнетом Черного Конуса судорожно билась Империя в похотливых стремлениях Андрогина, в объятия которого ее бросил Атиллий.
Он существовал, погруженный как бы в мрачную пустоту, в беспросветную тьму, подобную Небытию. Ничто из наслаждений, о которых он мечтал, и из утонченностей, к которым он стремился, ничто из ожидаемых им удовлетворений не ласкало его неподвижное сердце и его тело, чуждое волнений. Его мысль витала в головокружительных пропастях, как светоч, угасший среди ночи.
И черный цветок Страсти, мрачный и холодный, без очертаний и запаха непрерывно светился в душе Атиллия, властно сжимая ее своими лепестками, и зловеще поднимался так же высоко, как Черный Камень, в тени смертной.
И в этой тени Мадех также исчезал, и его глаза были, как два затмившиеся солнца, а голос по странной аналогии вызывал представление желтого гниения. А в Каринах, где был заключен Мадех, подобно святыне в скинии, уже не было больше ни деревьев, ни бассейна, ни расписанных стен, ни золотой мебели, ничего, прежде наполнявшего дом, но какие-то бесформенные развалины, упавшие во мрак.
Извращенная любовь Атиллия к Мадеху, по воле Элагабала распространенная в Империи, постоянно раздражала его, потому что она приводила в финале к огромным нелепостям, к безвозвратному обессилению человеческой энергии.
И все-таки извращение было неспособно пустить корни в Природе, которая восставала против Черного Камня, готовясь к борьбе с ним до последнего издыхания, и, если даже извращение побеждало, то только благодаря стечению обстоятельств, обыденных и лишенных гения, уродливых и смешных, очень далеких от Вечного Единства и Всемирного Совершенства, о котором мечтал Атиллий. Да и сам Элагабал, возвеличенный императорской властью, полубог по красоте, чьи золотые сандалии ступали по миллионам склонившихся голов от Востока до Запада, смотрел на культ Начала Жизни через призму забав