Элагабал освободил меня, – но я думала о тебе и тревожилась, как бы битва не окончилась печально. А теперь пусть сражаются римляне, пусть Сэмиас будет убита и Паула также, а с ними пусть погибнет Империя. Видишь ли, ничто не вечно. Элагабал исчезнет, уедет вместе с Сэмиас, с Гиероклесом, Зотиком, Муриссимом, Протогеном, Гордием, Зописком и с тобою, и со мною, с Атиллием и с воинами, всадниками, поэтами, жрецами Солнца и Черным Камнем, с Юношами Наслаждения и любовниками императора; и твой женский сенат будет рассеян и погибнут твои драгоценности и эти одежды, и твой смех, молодость и красота, – все! Зописк всегда заставляет ждать меня, старую эфиопку; он щекочет меня и спит со мною, и я заставляю его щекотать меня, чтобы смеяться, и спать со мною, чтобы наслаждаться. Уже сорок лет, как я была лишена этого. И теперь, хотя я еще и здорова, я чувствую, что все бурлит во мне, мутится разум, и жизнь не привлекает меня больше. Наслаждайся, как можно больше, Атиллия! Не пройдет и года, как мы погибнем и перестанем жить, наслаждаться и смеяться, и тем хуже будет для нас, если мы погибнем и проживем без смеха и наслаждений!
Она говорила отрывисто, вращая большими белками, и ее черное лицо морщилось. Она смеялась сухим смехом, от которого дрожали ее желтые зубы. Но Атиллия не смеялась под впечатлением мрачных слов Хабаррахи. Позади них шум стихал. Медленно проезжала конница примицерия Атиллия и ровный топот коней доносился до них. Раздался громкий крик, взрыв других криков, потом все стихло. Рим, без сомнения, успокоился.
XIX
– Открывай скорее, янитор! Кто-то стучится! – торопил Мадех. – Быть может, это Атиллия, или Атиллий, или Геэль, бывший вчера еще здесь и не пожелавший идти в Цирк вместе с другими христианами, как он мне говорил!
Янитор встал. Дверь тяжело скользнула, и в светлое отверстие быстро вошли Атиллия и Хабарраха. Мадех отступил назад, увидев, что на Атиллий была надета епанча эфиопки, а низ ее одежды покрыт грязью.
– Ты пришла пешком и наглые люди пытались тебя изнасиловать? – спросил вольноотпущенник у молодой девушки, которая ответила ему:
– В городе вчера весь день и сегодня утром убивают друг друга, и я, спасаясь с Хабаррахой, пришла к тебе, живущему в стороне ото всего.
Она взяла его за руку.
– А Атиллий?
– Мой брат вместе с конницей подавил восстание. Ты ничего не знаешь? До тебя не дошли никакие слухи?
Это было верно. Вот уже год, как Мадех был в стороне ото всего, мало выходя, изредка отвозимый во дворец Старой Надежды, почти заключенный в этом доме, лениво бродивший между своей комнатой и атриумом. К счастью, у него оставались еще Геэль и Атиллия; последняя наполняла его жизнь смехом и шутками, а первый говорил с ним о Сирии, где они жили детьми. Атиллий очень хотел бы запретить Атиллий встречаться с Мадехом, и его упреки в том, что он ничего не знал о посещениях своей сестры, вызывали странное чувство горечи у Мадеха, и он ответил однажды так печально, что Атиллий замолчал, как всегда уступчивый к своему вольноотпущеннику.
– Если ты лишишь меня Атиллий, что будет со мной? Ты прячешь меня, потому что ты меня любишь, но если ты меня любишь, то не заставляй меня умирать со скуки. Геэль – моя радость, но Атиллия – мое восхищение. Вместе с ними я могу прожить здесь целую вечность.
И Атиллий закрыл глаза на их дружбу, думая, что Мадех настолько лишен пола, что он не воспламенится, коснувшись его сестры, еще ребенка, и он был уверен, что всегда найдет Мадеха добрым, мягким и послушным. Но иногда, хотя он себе и не признавался в этом, вспышки ревности охватывали его при виде Мадеха, который вот уже несколько месяцев, как становился более грубым на вид, как будто женственность уходила, уступая место мужественности, просыпавшейся в нем. Он боялся того момента, когда юноша, став совершенно мужчиной, воспротивится, или, что еще хуже, будет только терпеть его любовь с лицемерием вольноотпущенника, который отыграется после. И тогда дикая сцена плясала у него перед глазами, – оскопление Мадеха, пол которого он хотел совершенно умертвить, чтобы быть уверенным в его теле.
В атриуме, как и всегда, павлин, обезьяна и крокодил смотрели на них; Атиллия по-мужски обняла за талию Мадеха, и он, увлекаемый ею, был очень счастлив и доволен ее приходом, смехом и словами. Она рассказывала ему про происшествие в Большом Цирке, про бегство Элагабала, о схватках, о том, как текла кровь, про крики раненых и умиравших, о храбрости Атиллия, все время сражавшегося во главе конницы и усеявшего Рим трупами. Одно поразило ее: опасности, которым подвергался Атиллий, нисколько не волновали Мадеха, и только одно простое любопытство заставляло его спрашивать об Атиллий. Это ей показалось таким необычным, что она не могла удержаться и спросила:
– Разве ты не любишь Атиллия, раз ты о нем не беспокоишься?
Он не ответил, очевидно, погрузившись в самоанализ: что-то в нем произошло, что изменило выражение его лица, придавало блеск его глазам и заставляло дрожать его руки. Она посмотрела на него. Год тому назад он был слабым и тощим, его лицо худело и в глазах был глубокий блеск существа, незаметно умирающего. Этот упадок здоровья, которым был поражен также и Геэль, мучительно беспокоил ее. Теперь он казался здоровым и сильным, хотя прежний характер его природы давал чувствовать себя в неуверенности походки и мягкости голоса. Она отняла свою руку и пошла рядом с ним, слегка обеспокоенная.
Из перестиля они возвратились в таблинум, бродя без цели и почти не разговаривая. Перед ними открылась тихая комната Мадеха, с постелью из пурпурной материи и с кокетливой обстановкой из бронзы, оникса и слоновой кости; из нее доносились ароматы благовоний. Мадех ввел ее туда.
– Отдохни здесь, – сказал он ей, – ты мне еще расскажешь истории. Я нуждаюсь в том, чтобы ты развеселила меня.
– Хорошо, юноша, – воскликнула она, напрасно пытаясь рассмеяться.
Мадех внушал ей тайный страх. Хотя ее воображение было испорчено, хотя она не была целомудренной, благодаря всему, что она видела и слышала, но все-таки Атиллия была еще девушкой; теперь же она чувствовала, что находилась на пороге того момента, когда должна лишиться девственности. Такое впечатление вызывал у нее Мадех. Чувство острого холода пронизало ее, но юноша взял ее за руку.
– Что я тебе сделал? Ты боишься меня?
Она вошла, одновременно чувствуя робость и приятное ощущение легкой щекотки. Двери закрывались вокруг них; рабы бродили, тихо разговаривая; слышен был голос янитора, отвечавшего Хабаррахе. Эта тишина в доме вызвала замечание Атиллий:
– Как тихо здесь! Понятно теперь, почему ты не слышал звуков сражений, вчерашнего и сегодняшнего.
– Здесь мы на конце Империи, – ответил Мадех, – но это лучше. По крайней мере, никто не может нас смутить здесь, и я доволен этой тишиной, конечно, при условии, что время от времени ты будешь ее нарушать.
– Даже с Геэлем?
– Даже с Геэлем!
– Даже с моим братом?
Мадех не ответил. Они смотрели друг другу в глаза. Наконец, Атиллия сказала:
– У тебя очень красивые глаза, но ты пугаешь меня. Пойдем в сад.
Он привлек ее на постель, с загоревшимся желанием, оживлявшим его, как змею после зимней спячки, понемногу развертывающуюся на солнце. Она сидела рядом с ним.
– Нам хорошо здесь, не так ли?
– Да! Нам хорошо.
Они тихо смеялись. Вдруг Атиллия сказала:
– Только пусть мой брат не думает, что я хочу заменить его. Я представляю его себе очень ревнивым…
Мадех встал.