возникло яркое зрелище. Медленно поднималась, несомая на седалище из слоновой кости двумя слугами, облаченными в зеленые одежды, Евстахия, склонив на плечо драгоценный жезл, и вот – словно овевая ее неуловимой гармонией, орган в отдалении залы мягко зазвучал, и созвучия нанизывались и оборвались затем звенящим Аллилуйя или Осанной, без сомнения, славословя Империю Добра. Они остановились в ожидании на боковой площадке, окаймленной розовыми колоннами, но Евстахия знаком пригласила их войти и последовала за ними в обширные покои, освещенные проникавшим через купол сиянием дня. Стены покоев увешаны были тканями, расшитыми золотыми и серебряными узорами, сверкавшими в извилистых сплетениях. Слуги опустили ее на пол. Один из них подложил ей под ноги подушку, украшенную кистями из драгоценных камней, кропивших отблесками мозаику пола. Другой, похожий на первого, с лицом безмолвным и потухшими глазами, с растолстевшим телом евнуха, встал за ее спиной и невозмутимо начал опахивать ее большим павлиньим пером. Когда она обернулась, отдавая краткое приказание, то оба они зашевелили губами и напряженно вслушивались. Управда и Виглиница поняли, что, лишившись пола, они утратили вместе с тем речь и слух.
Знаком пригласила она своих гостей сесть на седалища, поставленные перед нею, и медленно произнесла, не спуская с Управды прозрачных глаз:
– Вы слышали от Гараиви, Сепеоса и Солибаса: восстанут скоро Зеленые, нетерпеливо порывающиеся к борьбе, и овладеет Империей наше племя и восторжествует навсегда!
Все так же невозмутимо и откровенно покоился на нем взор ее, подобный зеркальности озера, которое не смущено ни пятнышком тени. Отрок ответил:
– О, да! Они восстанут!
Его пленял этот уверенный взгляд, красная лилия, застывшая, склонявшаяся на плечо, весь ее облик, так напоминавший живую икону Приснодевы. Евстахия прибавила, помня поучения Гибреаса:
– И восстание Зеленых возвеличит судьбы племени эллинского и племени славянского, которые объединятся против племени исаврийского, и вознесешься ты мною и тобою я.
Она объяснила: Зеленые хотят напасть на Голубых, не ожидая таинственного оружия, о котором так туманно говорит Гибреас. Они уверены в победе и замышляют, пользуясь мятежом, обрушиться в торжественный день бегов на кафизму, расправиться с Константином V, овладеть Великим Дворцом и провозгласить Управду Самодержавным Базилевсом Империи Востока. Она, Евстахия, будет Августейшей. Гибреас, правда, не соглашается на этот преждевременный взрыв, горячо приветствуемый многими православными; игумен предпочитает сперва отыскать наисовершеннейшее действие оружия, которое он хочет вручить Зеленым – сторонникам Добра, – оружия, испытуемого им таинственно и в одиночестве, оружия, ни силы, ни формы которого не знала Евстахия. С пылом женщины, творящей политику, Евстахия склонялась к решению Зеленых, которых Сепеос увлекал своей подкупающей важностью и неподдельной отвагой. Она говорила с благоговением, жгучие оттенки звенели в ее голосе, опаленном пламенем души, особенно когда она излагала поучения Гибреаса; в их глубины погружалась она, вынося ясное их постижение, и нежно стремились мысли ее к Управде, которого она созерцала откровенным взором и к которому обратила круглое лицо свое с розовой, упругой кожей.
Легкая мука любви к эллинской деве коснулась сердца отрока-славянина, но чистота его помыслов одухотворила Евстахию, и, подобно иконе Приснодевы, простерла она руки, чтобы объять мир в его возрожденном Добре. Слушая ее, он словно парил, уносясь куда-то ввысь, уподобляясь Ангелам храма, в котором священнодействовал Гибреас. Яркое сияние разливалось в нем, когда она говорила, непрерывно поглощая его своими прозрачными глазами, подобными неверному щиту морских вод:
– Ты знаешь, что наше племя превосходит все: оно восторжествовало когда-то и восторжествует снова, но лишь с тобой, славянин-отрок, когда в лице моем сочетается племя наше с твоим.
Она поднялась, не сказала больше ничего, мельком посмотрела на Виглиницу. Слуги-евнухи снова подняли ее на седалище из слоновой кости и мягкими, ровными шагами начали спускаться по широкой лестнице. Тихо заструился гимн органа, долетели звуки Аллилуйя или Осанны, восславлявших, быть может, Империю будущего! Перед взором Управды стоял облик девы, такой юный и проникновенный, рисовалась скорбно склоненная золотая лилия. А в ушах звенели металлические слова Евстахии, упавшие в пропасть раскаленных видений его отроческого знания, столкнувшегося с религией и эстетикой Византии.
Виглиница насупила брови, сжала свои кулаки юной великанши. Она не любила Евстахии, не поняла ее речей. Душа ее была проникнута наивным варварским материализмом, а внучка слепцов раскрыла себя, как бы сотканной из мистицизма, полной глубоких, утонченных ощущений, жаждущей волнений души. Она ясно сознавала, что эллинка, как политик, умом превосходит брата, который жил всецело чувством, сознавала, что племя эллинское, в лице ее, одержит верх над племенем славянским. Для Евстахии заговор был лишь средством построить Империю Добра, в которой ей чудилось величие ее народа, возрождение Европы через первородное племя эллинское, которое старше других племен, позже обратившихся к религии Иисусовой. Управде Империя грезилась религиозной, творящей искусство, полной проникновенных ощущений, тогда как сама она стремилась бы к созданию Империи жестокой, угнетающей, несправедливой, – если нужно, и чтящей лишь права единоплеменников.
В ней звучал голос крови, бродили глухие, жестокие силы и потому зародилась ее тревожная мечта о своем потомстве, наперекор потомкам брата и Евстахии. Однако в ревности своей она не возненавидела ни Управду, ни Евстахию. Она просто покорялась зовам своей мощной юности, хотела жить и рождать собственных детей. И, устремив долгий взгляд на лестницу, по которой удалялась, несомая на седалище Евстахия, она в искреннем влечении взяла брата за руку, и у нее вырвались слова:
– Евстахия нравится тебе. Мне нет. Но я ей не сделаю ничего худого, а тем более тебе – моему брату, которого я люблю и возле которого живу здесь, в этой Византии, где тебя хотят возвести на трон Самодержца, подобно предку нашему Юстиниану!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
После страстной недели наступили дни Пасхи, глубокочтимые византийцами и ознаменованные шествиями из храмов с белыми пальмовыми ветвями в виде серебристо-нежного леса.
И все лики икон как бы невольно участвовали в общей радости и видели поклонение себе православных. Живописный лик Вседержителя Бога на фасаде храма Бога Творца, с брадой, струящейся наподобие ручья, святых, преподобных, угодников, ангелов, властей, архангелов, толпы Божеские и человеческие, – все в эти великие дни имели высшее наслаждение коленопреклонного себе поклонения. И все иконы эти ярко сверкали под византийским бирюзово-матовым небом. У некоторых из них неизъяснимым и непонятным чудом струились чистые или кровавые слезы; некоторые при одном лишь прикосновении к их мозаичной одежде исцеляли ослабленных и недужных; у одних при мольбе, обращенной к ним, слетали с каменных уст, как кристалл, звенящие слова утешения, у других все тело на золотом фоне вдруг, словно живое, начинало пламенеть, как бы освещенное изумительным пожаром. Но это еще не все: внутри храмов стояли выставленные мощи мучеников, творившие чудеса; здесь женщины чувствовали внезапно приступы родов,