– Мы опоздаем, они убьют их – воскликнул Иоанн, а Гараиви отвечал: – Увы! Увы!
И они ускорили свой бег. Богомерзкий ноздрями выпускал пар, а шерсть его вся была в поту; кварталы мелькали за кварталами, улицы за улицами, в стремительной скачке, когда не замечает ничего человек, не видит и не слышит.
Наконец, вдали показались стены Дворца, опушенные вьющимися растениями; они спустились по руслу Лихоса, здесь пересохшему, которое привело их к низкой двери, и оттуда в пустынный сад, где под навесом деревьев сидели на низких скамьях Управда, Виглиница и с ними Евстахия.
– Гонение не ограничится иконами, но ринется против племен моего и твоего, и нам, воплощающим собою призвание народов наших, суждено подвергнуться преследованиям, пока не поразит Константина V и Патриарха оружие Гибреаса.
Так высказалась Евстахия, немного бледная с блестящими прозрачными глазами. Гараиви взял Управду за руку:
– Дигенис уже хотел захватить тебя здесь, но не знают они теперь твоего пребывания. Святая Пречистая будет убежищем тебе и Виглинице. Пойдем, мы проводим тебя. Так хочет Гибреас!
Знак эллинки! Слуги появились, глухие и немые, и, подняв, понесли Управду и Виглиницу на скамьях, и касались листвы белокурые волосы отрока и животно-красивое лицо славянки. Сопутствуемые Иоанном на Богомерзком и босым Гараиви, прошли они дверью, выбитой в стене и ведущей к лоскутку извилистого Лихоса.
Оставшись одна, Евстахия подняла глаза, сложила руки, и сокровенное моление слетело с ее девственных губ.
– Если надо, чтобы стал он супругом мне, Приснодева, после всех скорбей, которым хочешь ты обречь его, если надо, чтобы я владела вкупе с ним Империей, приемля страдания и печали, то радостно буду я ждать и, как хочет того Гибреас, я его супругой нарекусь лишь в Великом Дворце. Не иначе как в пурпуре рожденными будут дети наши, или я предпочту умереть девственницей, останусь девственницей, и цвет моей эллинской крови не сольется со славянским мужеством правнука Юстиниана!
И она удалилась по направлению к Дворцу, вдали розовевшему своими порталами, за которыми розовели перроны, – дворцу, выступавшему своим каменным запустением, в котором плющ обвивался беспорядочно и тянулись зеленеющие ветви шиповника.
Ее мечта о соединении двух племен наполняла ее причудой вдохновения, хотя она привыкла пленяться ею. Достаточно было Гибреасу внушить ей мысль о соединении, как в ней глубоко укоренилось чувство собственной ответственности и, непрестанно лелея эту думу, она сделалась, наконец, утонченной заговорщицей, мужественной патриоткой, которая, паря на скамье из слоновой кости, несла в Святую Пречистую, – где просвещались души Православных и крепче сливались между собою Зеленые – воодушевление к борьбе за Добро.
Настойчивость, росшая в ее сердце, мужавшем, расцветала туманными чувствами, чуждыми порывами плоти.
До сих пор увлекался лишь ее ум. Слова Гибреаса закрались в круговращение ее женского мозга, пустили в нем цепкие корни, расцвели преувеличенными отвлеченностями: Византийская Империя Феодосия и Юстиниана с необычным поэтическим видением народов, памятников, животных: коней и львов, ведомых на славный Ипподром, – так разрастались ее думы и мощно пожирали ее видимую жизнь.
Если Управда чувствовал склонность к искусствам и образным выражениям этих искусств, близких язычеству, увлекался древними верованиями, схожими больше с фетишизмом, чем с положительной религией, то она ощущала, напротив, непреодолимое туманное влечение к Силе политической, стальной и золотой оболочке Власти, в исполинской безмерности своих владений попирающей раздавленные лики человечества. Ее будущий супруг грезился ей облаченным в порфиру самодержцем в золотом кольце венца; возле него она в таком же одеянии; и ноги их касаются шара, который олицетворяет мир; в руках его золотая ветвь Базилевса, а она держит красную лилию, поднесенную ей Гибреасом как символ Высокого предназначения.
Медленно шла она, очарованная дивными мечтами, подобными облакам на горизонте прозрачного неба, всплывавшими изнутри ее, сплетаясь с зеленевшими вокруг платанами, сикоморами, – торжественно прекрасными деревьями этого сада, в котором возрастала растительность, пьющая лучи солнца и вдыхающая воздух Византии. Грезились ей шествие монахов, облеченных в волочащиеся рясы, воздымающих кресты, простирающих вверх развевающиеся хоругви. Патриархи благословляли, одетые в далматики с изображениями евангельских событий; евнухи с мягкими округлостями тел выступали возле многочисленных сановников в зеленых одеждах, преследуя убегавших, побежденных Голубых! Но восставали видения мрачные! Автократор шествовал, подобный зловещему призраку, с выколотыми глазами, и простирал руки к народу, который отвращался от его безмолвных призывов. Схоларии, кандидаты, буккеларии, экскубиторы, миртаиты, маглабиты, спафарии, воины Аритмоса и Варанги в ярких покровах из кожи, железа, серебра, золота, предавали ужасным мучениям людей, отвергнувших Самодержца. И неописуемые совершали пытки, вырывали внутренности, погружали тела в гниющую тину, отсекали истомленные головы, топили в Золотом Роге, медленно отрубали члены тела – цепь мук, которыми покарают ересь иконоборческую и через которые восстановится почитание икон, увековечатся племена славянское и эллинское, окончательно соединенные.
Она приблизилась к одному из входов во дворец с такими же розовыми, цвета фламинго, ступенями, как и в боковых крыльях; поднялась на широкую лестницу, на которую золотистыми волнами падал голубоватый свет дня. Вдруг ей послышались шум шагов, бряцание оружия, пронзительные, визгливые приказания; затем почудилось вторжение людей, ожесточенное прохождение через покои, через залы, освещенные сверху куполами, даже стенание органа, как бы разбиваемого яростными толчками.
Донеслись голоса; быть может, это прятались пятеро слепцов, спасавшихся, очевидно, от наплыва стражей, ниспосланного нечестивцем, слепоты коего она желала. В ней вскипела горячая, неустрашимая кровь Феодосия, переливавшаяся из поколения в поколение; она то бледнела, то краснела от гнева, от древней наследственной ненависти и устремилась туда, где стенали слепцы, – устремилась не наугад, так как знала самые потаенные закоулки дворца, но уверенно. В комнате без выхода и света, дверь которой примыкала к срамному углу для слуг, скрывшихся во время опасности, пять слепцов на ощупь водили руками, простирали кулаки, лицами задевали один другого, в трепетно сдерживаемом страхе жались друг к другу изгибающимися телами.
Евстахия взяла руку своего деда, дрожавшего Аргирия:
– Это ты, дочь сына моего, Евстахия?
– Евстахия!