возродить Империю Востока племени моему в единении с племенем Евстахии, то я чувствую, что не мне воздвигнуть его торжество ради Добра, не мне, юному и слабому. Сама Евстахия не захочет меня иметь супругом. Не бойся, ослепленный, я не гожусь быть Базилевсом, а она притязать, чтобы был Базилевсом супруг ее!
Вне себя в предчувствии надвигающейся муки, он весьма наивно поддался бессознательной трусости, чуть не отрекался от тех, которые так жертвовали для него собой. Но Константин V сказал ему намеренно смягченным голосом:
– Я не хочу убивать тебя, хотя Патриарх справедливо советует мне это. Не сетуй, и без очей жизнь все же жизнь. Если правда, что ты не стремился к пурпуру и венцу, то для тебя стремился к ним Гибреас. Тобой вознесся бы сам он и его учение, тобой властвовали бы Зеленые, тобой – Православные. Ты будешь свободен и, если захочешь соединить род твой с Евстахией, никто не помешает тебе, ибо я не боюсь тебя, я не боюсь ее. Но молчи, если у тебя будут от нее отпрыски, – спасая тебя теперь, я не смогу этого впоследствии: слишком сильные страсти вооружатся против тебя и нее, против Гибреаса, Православных и Зеленых, мечтающих, – хотя, освободив Сепеоса и Гараиви, я проявил себя милостивым к ним, – во имя Добра изгнать племя мое из Византии, словно я Зло, я, который не хочу убить отрока, подобного тебе, но лишь ослепить.
– Нет, нет, Базилевс!
Управда по-прежнему твердил это слово Базилевсу, в суровых глазах которого как будто промелькнула быстрая слеза. Потянул за собой отрока к выходу из Золотого Триклиния и остановился перед раздвинувшейся пурпурной завесой на пороге Трипетона, порывистым движением поднял руку и воскликнул, обращаясь оттуда к толпе Сановников, толпе людей, богато одетых, по-прежнему разимых понуждением Молчальников, которые расхаживали в глубине галерей, роняя тени своих злато-серебряных лоз, и поспешали в шелковых мантиях, в остроконечных скуфьях с перьями редких птиц, в пышных хламидах и просторных далматиках, затканных причудливыми узорами зверей:
– Я – Базилевс и Самодержец Востока, этого отрока я осудил лишь к потере зрения. Не убивайте его! Не убивайте его!
Схватив руку Управды, он повлек его из Золотого Триклиния, срединный купол которого и восемь куполов восьми ниш осеняли длинную галерею Лавзиакоса. Толпа сановников следовала за ними. Следовала за ними толпа Знатных, Проконсулов, Патрициев, Сенаторов, Военачальников Схолариев, Военачальников Кандидатов и Доместиков. Толпа Епархов, Остиариев, Диетариев и Гетариев. Толпа воинских Кубикуляриев, Молчальников, Схолариев с овальными щитами, Экскубиторов с широкими мечами, Кандидатов с золотыми секирами, Спафарокандидатов, носивших золотые ожерелья, Спафарокубикулариев, столь грозно вооруженных, и, наконец, ряды Молчальников с вертикально вытянутыми лозами. С прищуренными глазами, с руками, изогнутыми наподобие когтей, скользили они по полу всей длиной своих заостренных башмаков, белых, желтых, синих, чёрных и зеленых. Качающаяся голова Дигениса двигалась возле костлявого силуэта Великого Логофета. Невзрачная борода Протостатора гармонировала с плоским черепом Блюстителя Певчих, а рядом с тучным Протокинегом подпрыгивал Великий Хартулярий. В конце Лавзиакоса Константин V обернулся, снова очертил свой порывистый жест и, одной рукой сжимая хламиду, а другой – руку Управды, поднял белый нос и лоскут черной бороды и воскликнул, резко отстраняя когти, простершиеся безжалостно растерзать отрока, если б позволил это их владелец:
– Этого отрока я осудил лишь к потере зрения, я, Базилевс и Самодержец Востока. Вы не убьете его! Нет, не убьете его!
Трагический воздымался он, выпрямившись на круглой плите галереи – плите, называвшейся Омфалион – и единой глыбой простерлись толпы, кроме Молчальников, которые сделали знак злато-серебряными лозами. Потом повернулся. Задвигались на прутах завесы галереи по имени Юстинианос, единым взмахом распахивались бронзовые двери. По-прежнему удерживая в своей сильной руке хрупкую руку Управды, направился он к преддверию Сцилл. Управда был полумертв. Бессознательно уносился он на легких ногах, источалась его душа. Все облекалось тьмой вокруг, для него уже началась ночь. Он ощущал лишь тяжесть горячей руки и напряжение мускулов Базилевса, влекшего его, как безмолвную вещь, и зловеще воспринимал его голос, жесткий, хотя и сострадающий. Солнце пронизывало галерею, очень удлиненную в рамке портиков, розово-мраморных и зелено-мраморных, вымощенную плитами, по которым гулко следовало шествие, и ярче золотились под солнцем волосы отрока, расцветали голубые краски голубого сагиона и голубых портов из голубого шелка и, казалось, что оно благоговейно лобзает пурпуровые башмаки с золотыми орлятами. Он не видел великолепия галереи, не видел пышного солнца, сопровождаемый толпами, как бы удостоенный своеобразного триумфа побежденного. Вместе с Базилевсом достигли они подножия Сцилл; по мановению Молчальников, механически поднимавших и опускавших злато-серебряные лозы, Сановники и Чины углубились в преддверие, воины потянулись к Фиалу, а челядь рассыпалась по Ипподрому. Дверь открылась перед ним, и за нею лестница, по которой он медленно поднялся с Константином V под ликующий рокот органа, зазвучавшего в Фиале победным кликом, бурным Аллилуйя, встреченным воплями на Ипподроме.
На Гелиэконе душа его опамятовалась под порывами вольного воздуха, ожила в существе его, глубоко потрясенном видением раскидывавшегося перед ним Ипподрома, – Ипподрома, в котором, направо, он узнавал Кафизму над отвесной пропастью, три ее ложи, выступавшие над площадкой, где воины неподвижно застыли на солнце, окроплявшем знамена, перерезанные блестками оружия. Налево – сфендонэ, огромная, кривая – и на ступенях множество Голубых и мало Зеленых. Но Базилевс повернул его спиной к сотне тысяч зрителей, гудевших в обширном здании, увенчанном гиератическими статуями овального гульбища. Взор его в единой постепенности окидывал службы Великого Дворца, сады, спускавшиеся к берегам, дворец Буколеона, гавани Юлиана и Феодосия, длинную полосу осевших стен, оттененных силуэтами Спафариев и, наконец, море голубое и бурливое, прозрачное вдали под потоком солнечных лучей, вонзавшихся в него подобно серебряным кинжалам. Хищные лучи царапали, как бы терзали его и сверлили, словно кожу. Мгновениями из нанесенных морю ран что-то кроваво дикое било ключом в далекие туманы. И обратно упадало затем в виде золотистого дождя, пожираемого светом. Металлические шлемы, трепещущие лезвия, бесчисленно круглые щиты носило в себе голубое тело моря, – его бурливая нагота, а радостное солнце слало все новые лучи и, то виясь, то стремительною прямизной в пляске вонзались они в морские гребни, которые вспыхивали, поглощая их и, играя световыми переливами, вдруг упадали в глубины тьмы. Корабли, тяжелые и легкие, обрисовывали на тверди небесной красные или темно-бурые паруса, четырехгранные или треугольные, пересеченные мачтой, вверху снабженной сторожевой площадкой, где бодрствовал матрос. Барки плыли в чередовании опускаемых и поднимаемых весел. Триеры, подобно мириаподам, быстро двигались на веслах. Проворные мелкие ладьи близились или удалялись, скользили, взлетая носом и кормой. Могучий день облекал сиянием весь берег Босфора, все побережье Пропонтиды, погружая в фиолетовые краски ширь их очертаний.
– Это море принадлежало бы тебе, если б, подобно мне, был бы Базилевсом. Пропонтида и Босфор принадлежали бы тебе, если б, подобно мне, был ты Базилевсом. Но ты не можешь быть и потому не будешь Базилевсом, ибо боролся с Могуществом и Силой, а лишь они одни дают власть над смертными.
Упоенный своей Империей, ничего больше не видел теперь Константин V и жестко смеялся и жестко забыл свою жалость к Управде, забыл свою глубокую вещую философию, на миг предуказавшую ему грядущие казни, которые уготованы племени его на пути слишком ретивого иконоборчества. Все так же воздымаясь над отроком своим выгнутым носом, белевшим поверх черной грани бороды, он указал ему на