шевелясь.
— Как хорошо, — пробормотал он. — Ты такая прохладная, Саксон. И твоя рука, и ты, вся ты. Побыть с тобою — это все равно что после танцев в душной комнате выйти на свежий ночной воздух.
Пролежав несколько минут спокойно, он вдруг тихонько засмеялся.
— Что такое? — спросила она.
— Ничего. Я только представил себе, как эти болваны расправлялись со мной — со мной, который на своем веку обработал столько штрейкбрехеров, что и не запомнишь!
На следующее утро, когда Билл проснулся, от вчерашних мрачных мыслей не осталось и следа. Саксон из кухни услышала, что он старательно выделывал голосом какие-то странные фиоритуры.
— Я выучил новую песню, ты ее еще не знаешь, — пояснил он, когда она вошла к нему с чашкой кофе. — Я запомнил только припев. Старик наставляет парня-батрака, который хочет жениться на его дочери. Мэми, подружка Билла Мэрфи, с которой он гулял до женитьбы, постоянно напевала ее. Это очень грустная песенка. Мэми всегда ревела от нее. Вот, слушай припев, — и помни, что это поет старик.
Отчаянно фальшивя, Билл с величайшей торжественностью затянул:
Будь добр к моей дочурке,
Не обижай ее!
Когда умру, и дом и ферму -
Я вам оставлю все,
Коня и плуг, овцу, корову
И всех моих кур во дворе…
— Меня эти куры пронзили, — объяснил он. — Я и песню-то вспомнил из-за вчерашних кур в кинематографе. Когда-нибудь и у нас с тобой будут куры во дворе! Верно, старушка?
— И дочка, — дополнила картину Саксон.
— А я, как тот старикан, скажу эти самые слова батраку, который к ней посватается, — продолжал фантазировать Билл. — Ведь дочь вырастить недолго, если не спешишь.
Саксон извлекла из футляра давно забытое укулеле и настроила его.
— У меня тоже есть для тебя новая песенка, Билл. Ее всегда напевает Том. Ему до смерти хочется взять казенную землю и хозяйничать на ней, да Сара об этом и слышать не хочет. Вот эта песенка:
И будет у нас ферма,
Скотина, сад, гумно,
Пахать я буду землю,
А ты возить зерно.
— Только полагаю, что пахать землю буду я, — заметил Билл. — Спой мне, Саксон, «Жатву». Это тоже фермерская песня.
Исполнив его просьбу, она заявила, что кофе наверняка остынет, и заставила Билла приняться за еду. Он был совершенно беспомощен, ей пришлось кормить его, как ребенка, и они болтали.
— Я хочу сказать тебе одну вещь, — обратился к ней Билл между двумя глотками кофе. — Дай нам только устроиться в деревне, и ты получишь лошадь, о которой мечтала всю жизнь. Она будет твоей полной собственностью, можешь кататься на ней верхом, запрягать ее или продать — словом, делать с ней все, что захочешь.
Подумав немного, он начал снова:
— Мне в деревне здорово пригодится мое знание лошадей; это большой козырь. Я всегда найду себе работу при лошадях, хотя бы и не по союзным ставкам. А другим полевым работам я живо научусь. Скажи, ты помнишь день, когда ты первый раз сказала мне, что всю жизнь мечтаешь иметь верховую лошадь?
Да, Саксон помнила, и ей стоило больших усилий сдержать навертывающиеся слезы. Радость охватила ее, и ей пришло на память многое — все светлые надежды на счастливую жизнь с Биллом, окрылявшие ее, до того как наступили тяжелые времена. Теперь эти надежды воскресли. Если счастье обмануло, что ж — она и Билл сами отправятся на поиски нового счастья, претворят мечту в действительность, и этот фильм станет для них самой жизнью.
Под влиянием внезапного — впрочем, скорее притворного — страха она прокралась в комнату, где умер Берт, чтобы внимательно разглядеть себя в зеркале. Нет, она почти не изменилась. Она все еще вооружена для битвы за любовь. Красавицей ее не назовешь, и она знала это, — но разве Мерседес не говорила ей, что знаменитые женщины, покорявшие мужчин, отнюдь не были красавицами? И все-таки, глядя на себя в зеркало, Саксон не могла не признать, что она очаровательна. Вот ее большие глаза такого чудесного серого цвета, они всегда оживлены и блестят, на их поверхности и в глубине то и дело всплывают невысказанные мысли, мелькают и тонут, уступая место все новым и новым. Вот ее брови, они безупречны, с этим нельзя не согласиться: чудесного рисунка, чуть темнее светлорусых волос; и они удивительно гармонируют с формой ее носа, слегка неправильного, женственного, но отнюдь не выражающего слабость характера, наоборот — задорного и, пожалуй, даже дерзкого.
Она заметила также, что лицо ее слегка осунулось, губы не так алы, как прежде, живой румянец на щеках не так ярок. Но все это вернется. Рот у нее не похож на рот красавиц в иллюстрированных журналах, не рот-бутончик, — она уделила ему особое внимание, — но это хороший рот, на него приятно смотреть, он создан для того, чтобы смеяться и заражать своим смехом других. Она тут же заулыбалась, и в углах рта появились ямочки. Она знала, что, когда улыбается, люди невольно отвечают ей улыбкой. Саксон засмеялась: сначала одними глазами, — она сама придумала этот фокус, — потом откинула голову и засмеялась и глазами и ртом, обнажая ряд ровных и крепких белых зубов.
Она вспомнила, как Билл расхваливал их в тот вечер в «Германии», после того как он отшил Чарли Лонга.
«Они и не крупные, но в то же время и не мелкие, как у детишек, — сказал тогда Билл. — Они очень хороши и вам идут». А затем прибавил: «Они так хороши, что хочется съесть их».
Ей пришли на память все комплименты, какие она когда-либо слыхала от Билла. Его ласковые слова и похвалы, его восхищение были ей дороже всех сокровищ мира. Он говорил, что кожа у нее прохладная, нежная, как бархат, и гладкая, как шелк. Она завернула рукав до плеча и потерлась щекой о белую кожу руки, придирчиво проверяя ее нежность. Он называл ее «упоительной», говорил, что раньше не понимал значения этого слова, когда другие парни так выражались про девушек, пока не узнал ее. Затем он говорил, что у нее свежий голос и что его звук действует на него так же, как ее рука, лежащая у него на лбу. Этот голос глубоко проникает в него, прохладный и трепетный, как легкий ветерок. И он сравнивал его с первым вечерним дыханием моря после знойного дня. А когда она говорит тихо, ее голос бархатист и нежен, точно виолончель в оркестре.
Он называл ее своим «Жизненным Эликсиром», чистокровной лошадкой, живой и смелой, тонко чувствующей, нежной и чуткой. Ему нравилось, как она носит одежду. По его мнению, любое платье на ней — прямо мечта, — оно кажется неотъемлемой ее частью, как прохлада ее голоса и кожи и аромат ее волос.
А фигура! Она встала на стул и наклонила зеркало, чтобы видеть себя от бедер до кончика туфель. Она разгладила на талии юбку и слегка приподняла ее: щиколотки все так же стройны, икры не утратили своей женственной и зрелой полноты. Она окинула критическим взглядом свои бедра, талию, грудь, проверила изгиб шеи и постановку головы и удовлетворенно вздохнула. Билл, должно быть, прав, когда уверяет, что она сложена, как француженка, и что в отношении линий и форм она может дать сто очков вперед Анетте Келлерман.
Сколько же хорошего он наговорил когда-то, — думала она, вспоминая все это. Ее губы! В то воскресенье, когда он просил Саксон быть его женой, он сказал: «Я люблю смотреть на ваши губы, когда вы говорите. Это очень смешно, но каждое их движение похоже на легкий поцелуй». И позже, в тот же день: «Ты ведь мне понравилась с первой же минуты, как я тебя увидел». Он хвалил ее хозяйственность; говорил, что, живя с ней, питается лучше, пользуется большим комфортом, угощает товарищей и еще откладывает. Она вспомнила и тот день, когда он сжал ее в объятиях и заявил, что она самая восхитительная женщина из всех, когда-либо живших на этом свете.
Саксон снова оглядела себя в зеркале с головы до ног, как бы охватывая все в целом. Вот она какая — крепкая, ладная! Да, она прелестна. И она победит. Если Билл великолепен своей мужественностью, то и она ему под стать своей женственностью. Она знала, что они отличная пара и она вполне заслужила