братцы, жизнь, и не положено при советской власти одному жрать в три горла, а прочим голодать.
– Эх, братцы, на свою голову бережем всю свору, – тяжко вздохнул Шубин, – покажут они нам, ежели и впрямь япошки к Иркутску продвинутся!..
– Это что говорить!..
Долго толковали коммунисты колыванские о засилье «бывших людей», но не знали еще, что подпольные контрреволюционные комитеты уже организованы, – не только в Колывани и во Вьюнах, но и в деревнях Кондаково, Гутово, Кандауровке, в Чаусе, Амбе, Скале, Почте, на Алтае и в смежных губерниях…
Особенно прочно сидела антисоветчина в селах Тоя-Монастырское, в Дубровино, Вандакурово и в Черном Мысу…
Близился праздник христианского всепрощения и умиленных лобзаний – святая пасха.
Город Нрвониколаевск мало заботился о встрече древнего праздника. В канун пасхи дощатый цирк, что расселся квашней на умолкшей базарной площади, был переполнен народом – состоялся очередной диспут коммунистов со священнослужителями на животрепещущую тему: есть ли бог? Коммунистические атеисты доказывали, как дважды два четыре – бога нет.
Иереи взахлеб кричали: «Ан есть!»
Тогда агитаторы пустили по рукам фотографии, запечатлевшие десятки изрубленных шашками людей, – тех, кто сейчас лежит под могучей рукой с факелом в сквере Героев Революции.
Верующие и неверующие, рассматривая трупы, плакали.
И случись же: кто-то из бывших арестантов, уцелевших от рубки и попавших в цирк на диспут, опознал в одном из церковных оппонентов тюремного попа…
Тут такое поднялось!..
Иереи с позором бежали.
И еще выступил снова приехавший из Омска цекист в пенсне на черном шнурочке – Емельян Ярославский.
Емельян поведал, что такое пасха, из каких закоулков еврейского талмудизма перекочевала она в православие.
Эти атеистические мероприятия шибко повернули думки жителей в сторону безбожия. Особенно – рабочий класс: из железнодорожного депо, с завода «Труд», с Сухарного завода.
Многие рабочие заключали меж собой соглашения – пасху не праздновать. И то сказать: слишком сильны еще были в памяти фигура попа у пулемета на колокольне, облик тюремного иерея-провокатора и проповеди омского колчаковского архиепископа Сильвестра, призывавшего уничтожать рабочий класс «через десятого»…
Город Новониколаевск, за исключением матерого кондового обывателя, к пасхе тысяча девятьсот двадцатого года отнесся сдержанно.
Правда, некоторые «коровные» да хорошо «освиненные» сообразили окорока и куличи и творожные пирамидки пасхальные, побаловать брюхо, да мало таких было…
Базар закрыт – торговать нечем, из деревни ничего не везут, распутица.
А все местные спекулянтские ухоронки мучные и масляные Чека разгромила и сдала конфискованные припасы в ЕПО – Единое Потребительское Общество, которое не столько производило съестное, сколько пользовалось доброхотными даяниями чекистов и подачками Упродкома. Впрочем, и с самим комиссаром Упродкома – «Главковерхом» по части съедобного – получилось неладно: Чека обревизовала упродкомовские закрома, и после ревизии сам комиссар оказался с пулей в ноге – в тюремной больнице и без партбилета.
В общем, голодно было в городе, кормившем рабочий класс супом «кари глазки», о коем докладывал в Губчека Гошка Лысов. Голодно и неуютно. О пасхе молчали. Не до христосования было…
Иное дело в богоспасаемой Колывани.
В колыванских пятистенниках, в двухэтажных хороминах пекли и жарили, варили впрок студни-холодцы, тысячами заготавливали пельмешки и замешивали опару за опарой – придет заветный денек, зальется село самогонной дурью, с застольной снедью, с песняком и многими гармошками, с грохотом кованых ямщицких сапог по свежеокрашенным здоровенным половицам.
А потом, как водится, семейный, межсуседский и родственный мордобой; пойдут в дело вышитые шелками рукавички, в которых екатерининские пятаки запрятаны да «кибасья» – свинчатки-грузила с рыбацких сетей.
Колыванцы готовились. Но вдруг весна отступила – трахнул запоздавший отзимок. Такое в Сибири весной нередко. Враз угрюмо стало на селе: снова, словно зимой, обезлюдели площадь, улочки и проулки.
И в домах – молчок, нигде не пробьется сквозь щели развеселая гармонь, не раздастся удалая пляска, стихийная, предпраздничная – известно: кто празднику рад – накануне пьян.
Тихо…
– Молчит село… Вроде чего-то ждут, насторожились, – говорит председатель волревкома военкому Шубину, – аль просто по погоде?…
– Не-ет, Андрей Николаевич!.. Погода – погодой, конешно, не радует, а только думки ихние – сами по себе. От погоды – в сторонке…
– Дознаться бы…
– Дознаешься, как же, держи карман!.. Повстречал на площади сёдни Мишку Губина… Шапку за полверсты ломает, зараза купецкая! Сошлись – за руку ухватил: «Мое почтение, – по отчеству называет, – партейному, – говорит, – деятелю…» А глазищи – ух, совиные!..
– Да, чего-то, кажись, чуют гады. Ты не слыхал, как в мире дела-то? Что там с японской микадой? Может, еще ультиматум послал нашим?…
– Черт его знает!.. Воротится Ванюшка Новоселов из городу – узнаем все новости.
– Эх, до чего же, друг, неладно, что мы про себя из городу узнаём!.. До чего обидно! Буду опять просить, чтобы Чека нам, хоть на время, сотрудника послала…
– Вот отсеемся… Ну, будь здоров.
IV
На Страстной неделе, несмотря на распутицу, навадился в город колыванский житель Иннокентий Харлампиевич Седых – не то чтобы из богатых, однако хозяйственный и домовитый.
Что называется, «справный мужик».
До революции ямщину водил. Имел три упряжки парных, но батраков не держал, своей семьей управлялся – трех сыновей сподобил бог Иннокентию Харлампиевичу. Правда, один погиб в наступление Керенского, в девятьсот семнадцатом, но двое остались.
Тоже могутные ямщики, в папашу уродились, особливо старший сын, Николай. Рассказывают: однажды увидел Николай Седых, что на толпу, выходившую из собора, мчится взбесившийся чупахинский бык- производитель, – расставил ноги, схватил кирпичную половинку и так ахнул бычину меж глаз, что тот с ходу пал на коленки, потом всей тушей брякнулся на бок, малость посучил копытами, и глаза его мутной слизью затянуло! Издох.
А по селу слава пошла: схватил-де Колька Седых – ямщик, чупахинского быка за рога и свернул зверю шею. А о кирпиче – ни слова. Любит народ силушку человеческую подкрашивать, чтоб поболе была, еще крепче, чем в сам-деле…
Но слава – славой, а Николай, сын Иннокентия Харлампиевича, был вправду первым силачом по селу. Сравнялось ему тридцать.
Меньшой сын Мишка тоже подрастал могутным парнем – едва шестнадцать исполнилось, а уже на спор мог любого взрослого на обе лопатки положить, на кушаках, запросто.
Такой уж корень седыховской родовы: сила.
Вот и брат Иннокентия Харлампиевича – Анемподист, прежде лоцман обской, а нынче председатель