XVIII

Восток, восток, восток! Что видно там, поэты? Туда направьте мысль, туда вперите взор! И слышим мы в ответ: «Там близок час рассвета, Бледнеет небо там и рдеют гребни гор».

………………………………………………..

За утро, может быть, мы вечер принимаем?

………………………………………………..

Виктор Гюго. Песни сумерек[78]

Никогда не забуду, как выглядела этой ночью большая площадь Сераскерата, громадное пространство на центральном холме Стамбула, откуда поверх садов сераля взгляд устремляется к далеким горам на азиатском берегу. Арабские портики,[79] высокая башня причудливой формы были освещены, как в праздничные вечера. Дневной потоп превратил это место в настоящее озеро, в котором отражались мириады огней. По всему горизонту в небе возникали купола мечетей и шпили минаретов, увенчанные коронами света.

Мертвая тишина царила на площади; то была настоящая пустыня.

Светлое небо, подметенное ветром, неощутимым внизу, пересекали две вереницы черных туч; бледный полумесяц словно прилепился к небесной тверди. Это была одна из тех особенных картин, которыми природа откликается на большие события в истории народов.

Послышался страшный шум – топот ног и людские голоса; толпа учеников медресе[80] входила через центральный портик с фонарями и стягами; они кричали: «Да здравствует султан! Да здравствует Мидхат-паша! Да здравствует конституция! Да здравствует война!» Поверив, что они свободны, люди точно опьянели; лишь несколько стариков турок, помнивших прошлое, пожимали плечами, глядя на возбужденную толпу.

– Пошли приветствовать Мидхат-пашу! – кричали юнцы. Они повернули налево, в узкие безлюдные улочки, направляясь к скромному жилищу великого визиря,[81] который находился тогда на вершине своего могущества и которому несколькими неделями позже предстояло отправиться в ссылку.

Затем демонстранты, числом около двух тысяч, отправились на молитву в Большую мечеть (мечеть Сулеймана), а затем пересекли бухту Золотой Рог и направились к Долмабахче приветствовать Абдул- Хамида.

Перед решетками дворца депутации от разных сословий и пестрая толпа стихийно объединились и устроили своему конституционному суверену восторженную овацию.

Толпа вернулась в Стамбул по главной улице Перы, выкрикивая по дороге приветствия лорду Солсбери[82] (ставшему вскоре столь непопулярным), британскому и французскому посольствам.

– Наши предки, – вещали муллы, обращаясь к толпе, – наши предки, которых и было всего несколько сотен, четыре века назад завоевали эту землю! Нас многие сотни тысяч, так неужели мы позволим чужеземцам одержать над нами верх? Лучше умрем все, как один, мусульмане и христиане, умрем за наше оттоманское отечество, но не примем позорной конституции…

XIX

Мы с Ахмедом часто сиживали у мечети султана Мехмед- Фатиха[83] (Мехмеда Завоевателя) возле высоких портиков из серого камня; беззаботно грелись на солнце, предаваясь неясным мечтам, которые не в состоянии выразить пи один человеческий язык.

Площадь Мехмед-Фатиха широко раскинулась на одном из холмов старого Стамбула; здесь можно встретить прохожих в кашемировых[84] кафтанах и с большими белыми тюрбанами на голове. Мечеть, возвышающаяся в центре площади, – одна из самых больших и самых почитаемых в Константинополе.

Громадная площадь окружена стенами, навевающими мистический страх; над нами высится нагромождение куполов, похожих на пчелиные соты; здесь обитают ученики медресе, и для неверных сюда хода нет.

В этом квартале пересекаются дороги Востока; величественно проходят верблюды, монотонно звеня колокольчиками; группками сидят дервиши, беседуя на священные темы, и ничто не предвещает пока вторжения сюда Запада.

XX

Рядом с этой площадью пролегает темная и безлюдная улица, поросшая зеленой травой и мхом. Там живет Азиаде, и в этом тайна очарования улицы. Долгие дни, когда я не вижу мою возлюбленную, я провожу здесь, вблизи от нее, чуждый всяческих сомнений.

XXI

Азиаде обычно молчалива, в глазах ее печаль.

– Что с тобой, Лоти, – произносит она, – и почему ты всегда такой хмурый? Это я должна печалиться – ведь когда ты уедешь, я умру.

И она смотрит на меня настойчиво и пристально. Я отворачиваюсь, чтобы избежать ее взгляда.

– Что ты, милая, – говорю я, – когда ты здесь, я ни на что не жалуюсь, я счастливее короля.

– В самом деле, кого любят больше, чем тебя, Лоти? Кому бы ты мог позавидовать? Стоит ли тебе завидовать самому султану?

И правда, султан, который должен осчастливить своих подданных, не тот человек, которому я мог бы завидовать; он устал, он старик, да к тому же «конституционный».

– Я думаю, Азиаде, – говорю я, – падишах отдал бы все, чем владеет, даже свой изумруд величиной с кулак, даже свою хартию, свой парламент, в обмен на мою молодость и свободу.

Мне хотелось добавить: «И обладание тобой!..», но в глазах падишаха ни одна молодая женщина, как бы прелестна она ни была, не имела, без сомнения, никакой цены, и я боялся, что окажусь в положении человека, который поет надоевшую всем арию из комической оперы. Впрочем, мой облик давал к этому повод: из зеркала на меня смотрел некто не слишком привлекательный, и я казался себе молодым тенором, готовым запеть партию из оперы Обера.[85]

Таким образом, моя турецкая роль давалась мне не всегда; из-под тюрбана Арифа торчали уши Лоти, и я снова оставался один на один с собою – занятие в высшей степени неприятное.

XXII

Я был недоступен и горд со всеми, кто носит длинный сюртук или черную шляпу; никто не был в моих глазах ни достаточно блестящим, ни достаточно знатным; я презирал тех, кто был мне ровней, и выбирал друзей в кругах более утонченных. Здесь я стал человеком из народа, гражданином Эюпа; я приноравливаюсь к скромной жизни лодочников и рыбаков, привыкаю к их обществу и их развлечениям.

В турецкой кофейне, которую содержит Сулейман, по вечерам, когда я прихожу туда с Самуилом и Ахметом, мне уступают место у огня. Я пожимаю руки завсегдатаям заведения и усаживаюсь поудобнее, чтобы послушать сказителя зимних историй (длинных сказаний, которые длятся иной раз по восемь дней и в которых живут добрые и злые духи). Часы проходят, и я не ощущаю ни усталости, ни угрызений совести. Мне покойно среди этих людей, я не чувствую себя чужаком.

Поскольку Ариф и Лоти столь различны во всем, было бы достаточно, чтобы в день отплытия «Дирхаунда» Ариф остался в своем доме; никто не пришел бы туда его искать, а Лоти, таким образом, исчез бы, исчез навсегда.

Эта идея, принадлежащая Азиаде, временами представляется мне, как ни странно, вполне осуществимой.

Остаться около нее, но уже не в Стамбуле, а в какой-нибудь турецкой деревне на берегу моря; жить на вольном воздухе, под лучами солнца, здоровой жизнью людей ИЗ народа; жить день за днем без кредиторов и без заботы о будущем! Я скорее сотворен для этой жизни, а не для моей; я испытываю ужас перед любой работой, которая не связана с физическими усилиями, ужас перед любой наукой; я ненавижу все условности, все общественные обязанности, придуманные в странах Запада.

Быть лодочником в золототканой куртке где-нибудь на юге Турции, там, где небо всегда такое безоблачное, а солнце всегда такое жаркое…

В конце концов это возможно, и я, решившись на это, был бы менее несчастен, чем теперь.

– Клянусь тебе, Азиаде, я оставил бы без сожаления все: мое положение, мое имя и мою страну. Моих друзей?.. У меня их нет, и они мне не нужны! Но, видишь ли, у меня старая матушка…

Азиаде не сказала больше ни слова, чтобы удержать меня, но поняла, что это не абсолютно

Вы читаете Азиаде
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×