Апире во всем бесхитростном очаровании и впервые подумал: быть может, нет выше счастья, чем жениться на малышке и остаться навеки с нею в самой глухой деревушке, на самом далеком и неведомом острове в королевстве Помаре – чтобы все забыли меня, чтобы умереть для света, лишь бы Рараху сберечь такой, какой я любил ее – своенравной дикаркой во всей ее простоте и наивности.
XIII
Как хорошо было в Папеэте в 1872 году! Столько праздников, вечеринок!.. Столько песен и плясок!..
Каждый вечер начиналось какое-то безумие. К ночи все таитянки украшали себя яркими цветами. Частая дробь барабана созывала всех на упа-упа; все устремлялись туда; женщины с распущенными волосами; в муслиновых тапах, едва прикрывающих грудь, – исступленные сладострастные пляски продолжались до утра.
Сама Помаре являлась на эти сатурналии,[60] оставшиеся в наследство от минувших времен (один губернатор пытался их запретить, но тщетно): так она пыталась развлечь любимую внучку. Маленькая принцесса таяла на глазах, как ни старались приостановить ее болезнь, и ее веселили любыми средствами.
Чаще всего пляски устраивались перед террасой дворца, и собирались здесь все женщины Папеэте. Царственные особы, возлежа на циновках при лунном свете, безмятежно любовались плясуньями.
Таитянки били в ладоши и хором пели под тамтам быстрые буйные песни. Каждая по очереди исполняла фигуру танца: сперва медленной поступью в медленном темпе, вскоре же танец убыстрялся, достигая исступления. И когда танцовщица в изнеможении внезапно замирала при оглушительном ударе барабана, ее место сразу же занимала другая, превосходя подругу бесстыдством и неистовством.
Девушки из Паумоту образовывали свои группки, еще более дикие, и соперничали с таитянками. С растрепанными как у безумных волосами, зачесанными вверх и образующими экстравагантные короны, они отплясывали в еще более странном и неровном ритме настолько зажигательно, что трудно было решить, кому из островитянок отдать предпочтение.
Рараху обожала эти представления, распаляющие кровь, но сама никогда не танцевала. Она, как и другие молодые зрительницы, распускала по плечам блестящую массу тяжелых волос, украшала себя редкостными цветами и целыми часами, молчаливая, сидела подле меня на ступенях, наслаждаясь восхитительным зрелищем.
Домой мы возвращались словно в лихорадке, опьяненные музыкой, плясками и праздничным шумом, открытые для любых необычайных ощущений.
В такие вечера Рараху казалась мне совершенно другой.
Упа-упа пробуждала в ее нецивилизованной душе первобытное сладострастие.
XIV
Рараху обычно носила туземную одежду – свободную |унику без пояса, которая называлась «тапа». Легкая ткань спадала изысканными вялыми складками, делая наряд девушки почти по-европейски элегантным.
Она уже научилась разбираться в моде; природное чутье помогало ей улавливать тончайшие нюансы в новом крое рукавов и лифов, выбирать фасоны, безошибочно отличать изящное от вульгарного. Дикарка стремительно превращалась в кокетливую, вполне цивилизованную куколку.
Днем она нахлобучивала широкополую шляпу из белой таитянской соломки, надвигая почти по самые брови и нацепляя на низкую плоскую тулью цветы и листья.
Живя в городе, она побледнела. Без чуть видимой татуировки на лбу, которую я так любил, а другие высмеивали, она могла сойти за белую девушку. Но на солнце кожа ее отливала-таки необычайным розовато-медным оттенком – тогда проявлялась полинезийская порода, родственная американским индейцам.
В местном светском обществе она все больше и больше утверждала себя как неотразимая и благонравная маленькая жена Лоти; на приемах у губернатора королева, подавая мне руку, спрашивала:
– Как поживает Рараху?
Ее замечали на улице; вновь прибывшие на остров хотели познакомиться с ней; все с первого взгляда пленялись ее выразительными глазами, тонким профилем и восхитительными волосами.
Она расцвела; ее классическая фигурка сформировалась и округлилась. Но временами под глазами ее выступали синеватые круги и тот же легкий сухой кашель, как у несчастных детей Помаре, сотрясал грудь.
И во внутреннем мире малышки происходили большие перемены. Я едва успевал следить, как созревал ее разум. Она уже была развита до того, что не обижалась, когда я называл ее маленькой дикаркой, – понимала: именно этим, а не манерами белых женщин, она мне мила.
Она понемногу читала Библию. Заповеди Христа приводили ее в экстаз – у нее бывали периоды пылкой религиозности. Сердце ее переполняли противоречия – там переплелись самые противоположные чувства; одним и тем же человеком она не была даже двух дней подряд.
Ей еще не исполнилось пятнадцати лет; все ее понятия оставались зыбкими, детскими – именно поэтому так очаровывала меня эта путаница мыслей и чувств.
Бог свидетель: насколько хватало слабой веры моей, я направлял ее душу к тому, что считал добрым и чистым. Бог свидетель: ни единым словом я не поколебал ее простодушную веру в искупление и вечную жизнь, и, хотя она мне была наложницей, я обходился с нею как с женой.
Братец мой Джон много времени проводил у нас; несколько приятелей-европейцев – офицеров «Рендира» и французских колониальных чиновников – тоже часто посещали наше мирное жилище. У нас было хорошо… Мало кто из них знал по-таитянски, но нежный голосок и прелестная улыбка Рараху очаровывали и тех, кто не мог понять ее языка; все любили ее и особо отличали – она имела право на уважение, подобающее белой женщине.
XV
Я давно уже бегло болтал на «пляжном таитянском». Он так же похож на настоящий, как креольский[61] на французский. Постепенно я освоил и древние грамматические формы, и построение длинных фраз… Помаре благосклонно беседовала со мной. Две женщины помогали мне в изучении языка, на котором скоро никто не станет говорить: Рараху и королева.
Мы разговаривали за долгими партиями в экарте; королева благожелательно поправляла мои ошибки: ей было приятно, что я с любовью изучаю ее родной язык, обреченный на вымирание.
А мне нравилось расспрашивать ее о преданиях старины, обычаях и легендах полинезийцев… Она говорила медленно, хриплым басом; из ее уст я слышал диковинные рассказы о незапамятных таинственных временах, которые туземцы называют «ночь».
Слово «по» по-таитянски означает и ночь, и тьму, и прадавние времена, которые даже старики не упомнят…