не забыл ни одного:
Вот приблизительный перевод:
Навсегда врезалось в мою память одно из пронзительнейших впечатлений от Полинезии: три девичьих голоса ноют эту песню с причудливым ритмом над просторами Великого океана…
XXXIV
Глубокой ночью свита сошла на берег в Папеэте; множество народа встречало ее.
Через мгновенье мы с Рараху очутились на тропинке, ведущей к нашему дому. Одно и то же чувство привело нас на эту дорожку.
Молча я открыл дверь. И, только зайдя в дом, мы наконец посмотрели друг на друга…
Без упреков и слез Рараху вдруг усмехнулась и отвернулась от меня. Боже, сколько горечи, презрения, отчаяния было в этой усмешке!
Казалось, она говорила:
– Конечно, я для тебя низшее существо, забава, поиграл и бросил! У вас, у белых, всегда так. Так что нет смысла обижаться! Какая разница – ты или кто другой! Была твоя, здесь был наш дом… Ты и теперь меня хочешь… Бери…
Наивная девочка набралась житейской мудрости; маленькая дикарка стала сильнее своего хозяина и победила его.
Глядел я на нее с удивлением и печалью, не в силах вымолвить ни слова, – так мне было жалко малышку… Кончилось тем, что я сам умолял ее о прощении, чуть не плача и осыпая поцелуями…
Она еще любила меня, как можно любить недоступное и непонятное сверхъестественное существо…
После этой размолвки наступили новые мирные сладостные дни любви. Забылись обида и слезы; снова тягуче потекло медленное время.
XXXV
Тиауи с двумя родственниками из Папеурири приехала погостить в Папеэте и остановилась у нас.
Как-то она с серьезным видом отвела меня в сторону явно для важного разговора. Мы пошли в сад и уселись под олеандрами.
Тиауи на редкость скромна и серьезна, что совсем нехарактерно для таитянки. Она жила в далекой деревне, во всем следовала наставлениям миссионера-туземца, у нее была пламенная вера неофитки.[82] В сердце Рараху подруга читала как в открытой книге и знала о ней много удивительного.
– Лоти, – начала Тиауи, – Рараху пропадет в Папеэте. Что с нею будет, когда ты уедешь?
Меня самого мучило будущее Рараху. Впрочем, мы с нею были настолько различны, что я плохо разбирался в противоречиях ее мятущейся натуры. Но все же не мог не понимать, что она погибает – погибает душою и телом. Может быть, это меня особенно в ней пленяло – очарование близкой смерти… Я чувствовал, что люблю ее, как никого и никогда…
Между тем не было существа смиренней и тише моей подружки: она стала молчаливой, спокойной и кроткой – вспышек детского гнева как не бывало. Всякий, кто посещал наш дом и видел, как моя маленькая женушка беззаботно сидит на веранде и улыбается гостям загадочной гаитянской улыбкой, мог подумать, что именно здесь обитает сказка мирной и счастливой любви.
У нее бывали периоды безграничной нежности ко мне – казалось, ей хочется прижаться к единственному другу своему, единственной опоре в этом мире… В такие минуты она тихонько плакала при мысли о разлуке, а я опять возвращался к безумной идее – остаться с ней навсегда.
Иногда она брала старую Библию, принесенную из Апире, истово молилась, и пламенная простодушная вера светилась в ее глазах.
Но чаще она отворачивалась от меня, и вновь я видел знакомую недоверчивую усмешку, как после возвращения из Афареаиту. Казалось, Рараху пристально вглядывалась в туманную даль прошлого. К ней возвращались странные понятия раннего детства; необыкновенные вопросы о серьезнейших предметах говорили о смятенности ее ума, о тревожности и беспокойстве мыслей…
Полинезийская кровь кипела в ее жилах; в иные дни била девочку нервная лихорадка – она становилась сама не своя. Рараху была мне верна в том смысле, как это понимают здешние женщины, то есть скромна и благонравна с другими европейцами, но я догадался, что у нее есть любовники среди соплеменников. Я притворился, что ничего не замечаю. Бедняжка не виновата в природном темпераменте и страстности.
В ней не наблюдалось внешних признаков чахотки, как у больных европейских девушек. Она даже округлилась и по красоте стана могла соперничать с прекрасными древнегреческими статуями. Но легкий сухой кашель, как у детей Помаре, все чаще сотрясал ее грудь, и под глазами ложились синие тени.
Рараху становилась все печальней и трогательней. В ней я видел символ полинезийской расы, прекрасной, угасающей при столкновении с нашей цивилизацией, с нашими пороками… Скоро от полинезийцев останется лишь память в анналах истории Океании…
XXXVI
Время приближало разлуку: «Рендир» уходил в Калифорнию, в «землю Калифорнийскую», по выражению маленькой принцессы.
Правда, на обратном пути мы собирались месяц-другой побыть еще на дивном острове. Если бы я не рассчитывал наверняка вернуться, я скорее всего не уехал бы: навсегда расстаться с Рараху – выше моих