представляет для него определенный интерес и обещает быть любопытной.
Прекрасная погода и чистый утренний воздух, бодрость, вызванная непривычной свежестью, подняли настроение Жана. В данный момент Фату-гэй кажется ему премиленькой, и он почти любит ее.
Наступило одно из тех мимолетных, редких мгновений, когда воспоминания вдруг отступают, когда африканская страна начинает вроде бы улыбаться чужаку, и спаги без всякой задней мысли – а такие мысли, как правило, бывают мрачными – отдается на милость той жизни, которая вот уже три года баюкает и усыпляет его, навевая тяжелый, мучительный сон со зловещими видениями.
Утренний воздух прохладен и чист. Из-за серых тростниковых изгородей, окаймляющих маленькие улочки Гет-н'дара, слышатся первые звучные удары толкушек кускуса, к которым примешиваются голоса пробуждающихся негров и перезвон стеклянных побрякушек; по дороге на каждом углу – рогатые головы баранов (для тех, кто знает африканские обычаи: зарезанных на праздник табаски), насаженные на длинные палки и не сводящие застывших глаз с прохожих, отчего кажется, будто они вытягивают шеи, чтобы получше разглядеть вас. Везде разложены талисманы: огромные небесно-голубые ящерицы непрерывно покачивают великолепной желтой головкой, сделанной, казалось, из апельсиновой кожуры.
А вокруг – чужие запахи, кожаные амулеты, кускус и сумаре.
В дверях появляются негритята с украшенными ниткой голубых бус вспученными животами, с отвислыми пупками, улыбкой до ушей и грушевидной выбритой головой с тремя хвостиками. Все они потягиваются, удивленно поглядывая на Жана огромными эмалевыми глазами, а некоторые – из тех, что посмелее, – иногда произносят: «Тубах! Тубах! Тубах! Привет!»
На всем лежит печать изгнания и удаленности от родины, любая мелочь кажется странной. Но, поддавшись колдовским чарам восхода солнца в тропиках и радостному ощущению столь необычной свежести, Жан весело отвечает на приветствия черных ребятишек, улыбается замечаниям Фату и, дав себе волю, забывается…
Человека, к которому направлялись Жан с Фату, звали Самба-Латир. Это был высокий старик с хитрым, плутоватым взглядом.
Пришедшие уселись в хижине на постеленные на полу циновки, и Фату, заговорив первая, изложила в подробностях, что с ней приключилось; положение, как сейчас станет ясно, и в самом деле было серьезным, прямо-таки критическим.
Вот уже несколько дней в одно и то же время она встречает на редкость безобразную старуху, которая смотрит на нее как-то по-особому – искоса, не поворачивая головы!.. И вот наконец вчера вечером Фату вернулась домой вся в слезах и заявила Жану, что ее наверняка околдовали.
Всю ночь ей пришлось держать голову в воде, дабы ослабить первое воздействие порчи.
Среди имевшихся у нее амулетов были всякие, против разного рода недугов и случайностей; они должны были хранить ее от скверных снов и ядовитых растений, от опасных падений и яда животных, от сердечной неверности Жана и вреда, наносимого термитами, от боли в животе и от крокодила. Только вот не было еще от сглаза.
А снятие порчи, как известно, было специальностью Самба-Латира, и вот почему Фату-гэй явилась к нему за помощью.
У Самба-Латира в самом деле имелось наготове то, что требовалось. Он достал из старого таинственного ларца красный мешочек на кожаном шнурке и повесил его на шею Фату-гэй, сказав при этом нужные слова заклинания: злой дух был тут же обезврежен.
Стоило это всего два халиса (десять франков). И спаги, вовсе не умевший торговаться даже из-за амулета, покорно заплатил сполна. Однако сразу почувствовал, как кровь ударила ему в голову, когда пришлось распроститься с этими двумя монетами, и не потому, что был жаден на деньги: он ведь так и не научился ценить их по-настоящему, но в тот момент два халиса составляли большую сумму для тощего кошелька спаги. С сожалением и раскаянием в сердце Жан говорил себе, что его старики родители наверняка отказывали себе во многих вещах, которые стоили меньше двух халисов и уж конечно были куда полезней, чем амулеты Фату.
VII
ПИСЬМО ЖАННЫ МЕРИ СВОЕМУ КУЗЕНУ ЖАНУ
«Дорогой Жан,
вот уже три года прошло с тех пор, как ты уехал, а я все жду весточки о твоем возвращении; видишь ли, я в тебя верю и твердо знаю: ты не станешь меня обманывать, но все-таки время тянется слишком медленно, по ночам иной раз меня разбирает такая тоска, и всякие мысли лезут в голову. Да и родители толкуют, что если бы ты захотел, то мог бы получить отпуск и навестить нас.
Думается мне, что есть кое-кто в деревне, кто их настраивает. Но верно и то, что наш кузен Пьер дважды приезжал домой, пока служил в солдатах.
А тут еще пошли слухи, будто я собираюсь замуж за долговязого Сюиро. Можешь себе представить? Что за глупость – выйти за круглого дурака, который строит из себя важную персону; пускай себе болтают, я-то знаю: для меня на всем белом свете нет никого, кроме моего дорогого Жана. Можешь быть спокоен, ничего страшного не случится, никто не уговорит меня пойти на танцы; и пускай думают, что я манерничаю; танцевать с Сюиро, либо с этим толстым болваном Туаноном, или еще с кем-нибудь подобным – нет уж, увольте; по вечерам я тихо-мирно сажусь на скамейку у двери Розы и все думаю, думаю о своем дорогом Жане, которого ни с кем не сравнить, где уж тут скучать, он лучше всех на свете.
Спасибо за фотографию, ты на ней все такой же, хотя многие говорят, будто здорово изменился; а я считаю, что лицо прежнее, только теперь ты смотришь на мир не так, как раньше. Я украсила твой портрет пасхальными веточками и поставила на камин, чтобы сразу видеть, как только входишь в комнату.
Дорогой Жан, я все еще никак не решусь надеть тот чудесный браслет негритянской работы, который ты мне прислал: опасаюсь Оливетты и Розы, они и так считают, что я строю из себя барышню, боюсь, будет еще хуже. Вот вернешься, мы поженимся, тогда другое дело. Тогда я стану носить и браслет, и тонкую золотую цепочку тети Тумелль, и ту, с чеканкой. Только приезжай поскорее, потому что, знаешь, я очень скучаю по тебе; иногда смеюсь вместе с другими, но зато потом нападает такая тоска, что я убегаю и горько плачу.
Прощай, мой дорогой Жан, обнимаю тебя от всего сердца.
Жанна Мери».
VIII
Кисти рук Фату, такие черные снаружи, с обратной стороны были розовыми.
Долгое время это пугало спаги: он не любил глядеть на ладони Фату, пусть маленькие, изящные, соединенные с округлой рукой тонким запястьем, вид их вызывал у него нехорошее, щемящее чувство, ему чудилось, будто это обезьяньи лапы.
В этой обесцвеченности изнутри, в пальцах, окрашенных лишь с одной стороны, было что-то нечеловеческое и потому внушало страх.
Пугали и некоторые интонации странного фальцета, вырывавшиеся у нее при сильном волнении; и еще некоторые позы, некоторые таящие угрозу жесты, наводившие на мысль о загадочном сходстве с животным.
Однако со временем Жан с этим свыкся и уже ни о чем не думал. В те минуты, когда Фату казалась ему милой и привлекательной, он со смехом любовно называл ее странным именем, означавшим на языке волоф девочка-обезьянка.
Фату страшно обижалась на дружеское прозвище и, принимая степенный вид, напускала на себя в таких случаях серьезность, забавлявшую спаги.
Однажды (в тот день стояла на редкость хорошая, пожалуй, даже мягкая погода и небо было удивительно чистым), так вот однажды Фриц Мюллер отправился в гости к Жану и, бесшумно поднявшись по лестнице, остановился на пороге.
Он от души повеселился, став свидетелем следующей сцены.
Жан с простодушной детской улыбкой на лице, казалось, тщательно изучал Фату: вытягивал ей руки, молча поворачивал ее, внимательно рассматривая со всех сторон; потом вдруг убежденно произнес:
– Ты в точности как обезьянка!..
Фату разобиделась: