ордынские наезды — и в 1278, и в 1288, и в 1308 годах, — а между великими неучетно было средних и малых.
Как было не оскудеть рязанскому народу числом и духом, а княжеству — городами и землями? Память печалила, мучила, казнила, раздражала. Раздражение обращалось не только в сторону Орды. Не забывались давнишние, еще домонгольские распри с великими князьями владимирскими и их удельным окружением. Когда-то рязанский рубеж касался, можно сказать, самых околиц Москвы, а на восток простиралось княжество далеко за Муром, а на запад — за Козельск, а на юг — за Елец... Не все же одни ордынцы отняли. Нет, не забыто отторжение Москвою Коломны! Не забыт московский плен и убиение рязанского князя Константина людьми Юрия Даниловича! А Лопасня та же? Разве не была она рязанской, когда еще Москва из лесу «ау» кричала?..
Олег Иванович не домогался чужого и во хмелю не бредил он о Белом княжении, не звал никогда на соседа третью силу, но своего, кровного он никому и ни за что не хотел уступать. Есть ли кто несчастней на несчастной Руси, чем рязанские сироты? И им еще чинить обиды!.. Какие бы доводы ни приводил ему Дмитрий насчет Лопасни, а она должна быть возвращена своему настоящему хозяину.
Так, в страстном порыве к справедливости, ограниченно понимаемой, Олег способен был сузить зрение на какой-то одной точке, надолго забыть напрочь про все остальное, про
Увлекающийся, страстный, неуступчивый и ярый Олег Иванович! Похоже, и в самые мрачные часы их отношений Дмитрий не переставал — тайно от самого себя — любить рязанского князя, любоваться его самоотверженным, отчаянным, безрассудным стоянием за идею
II
Исследователь русской политической письменности XIV века академик Л. В. Черепнин в свое время сделал на основании косвенных данных вывод, что в 1371 году, вскоре после вторичного ухода Ольгерда из-под стен Кремля восвояси, между великокняжеским правительством и Рязанью был заключен договор (грамота не сохранилась), определявший условия дальнейшего добрососедского жительства. Не это ли событие имел в виду и Татищев, приведший подробности разговора двух князей о Лопасне и обещание Дмитрия положить «уряд» о порубежных вотчинах?
Черепнин, однако, считает, что причина последовавшей вскоре ссоры — не спор о Лопасне, а попытка Москвы вбить клин в отношения между Олегом и его двоюродным братом Владимиром, князем удельного Пронска. Доказательство ученого строится на одной многозначительной, по его мнению, подробности в содержании перемирной грамоты Москвы с Ольгердом. По этой грамоте литовец обязывался не воевать с союзниками Дмитрия, в том числе с «великими князьями» Олегом и Владимиром Пронским. Безусловно, подобная «описка», узнай о ней Олег, могла нешуточно обидеть рязанца. Пронск был вторым по значению городом в его земле, а вовсе не самостоятельным, независимым, да еще и «великим» княжеством. В подобной «описке» Олег вправе был бы углядеть желание Москвы поссорить его с двоюродным братом, войти в тайный союз с пронским князем.
Сам Дмитрий, как мы помним, не принимал участия в составлении этой грамоты, он находился тогда в Мамаевой Орде. Но все равно за «описку», за смысл нехорошей затеи, обличаемый ею, он обязан был полностью отвечать.
Следуя за ходом рассуждений ученого, можно согласиться с тем, что «описка» соответствовала определенной затее и что это вообще был излюбленный, не раз применявшийся правительством Дмитрия Ивановича прием политического ослабления князей-соседей. Прием состоял в умении найти в великом княжении сильного соперника какого-нибудь, недовольного, тщеславного удельца, поддержать его и противопоставить своему противнику. Доказательством того, что так Москва поступала, вроде бы служит и пример с Тверью: Дмитрий Иванович много лет подряд действовал в пользу кашинских князей — сначала Василия Михайловича, а потом и его сына Михаила, помогая им против своего недруга, тверского великого князя.
Конечно, политическая повседневность далека от идиллии. Здесь внешние проявления то и дело не соответствуют истинным подоплекам; обещание расходится с воплощением, слово с делом, враждебность прикрывается дружелюбной улыбкой, обман в игре почитается за доблесть, подозрительная осмотрительность гораздо больше в чести, чем благодушное доверие и т. д.
Но было бы ошибкой считать, что в политике есть только эта ее «греховная» сторона, что вся политика сводится лишь к набору некоторых механических приемов, обманных ходов, игровых передержек, что, наконец, побеждает в политике только тот, у кого в запасе больше этих самых механических приемов и способов обхитрить противника.
Если борьбу русских князей XIV века за политическое первенство рассматривать, допустим, только на уровне механически осмысляемых понятий «сила» — «слабость», то ясно, что каждая из «сил» обязана и даже обречена была для своего распространения выискивать у противоположной «силы» те или иные ее «слабости» и распространяться именно за их счет. Очевидно, что к таким чисто механическим противостояниям и противоборствам не могут быть применены никакие нравственные оценки. Тут каждая из сторон полностью подобна другим и в своей «силе», и в своей «слабости», и в своей «греховности».
Но если в этой борьбе подмечать не только ее механическую, находящуюся на поверхности очевидность, но улавливать глубинные, корневые, долговременные побуждения, то общая картина резко усложнится и возникнет возможность для применения нравственных оценок, для определения правых и виноватых или, по крайней мере, более правых и более виноватых.
Так два ратника, сойдясь в рукопашной схватке, равно пышут гневом и, осыпая друг друга ударами, стараются выискать в противнике слабые места, делают всевозможные обманные движения, ловко уворачиваются, стремятся достать соперника сбоку, заскочить с тыла, и в этой механике боя, в одинаковом стремлении одолеть другого они равны и взаимно грешны. Но если знать, что один заявился в чужую землю с целью пограбить, а другой вышел защитить свою землю от грабежа, то механические приемы и ратные хитрости второго полностью или хотя бы отчасти оправдываются.
На уровне политической механики слабостью Москвы во второй половине XIV века была ее плотная окольцованность княжествами-соперниками: Суздальско-Нижегородским, позже Тверским, Литовско- Русским, Рязанским и отчасти Смоленским. Слабость эта усугублялась, когда соседи действовали против Москвы, сговорясь друг с другом или не сговариваясь, но одновременно. Московскому правительству при таком положении была бы грош цена, если бы оно, в свою очередь, не умело пользоваться очевидными, лежащими на поверхности слабостями своих соседей. Слабости эти были на один аршин: не в пример монолитной, единодушной, не подверженной внутренним раздорам великокняжеской Москве ее соседи страдали от постоянных приступов удельного особничества, от мелкостяжательских семейных скандалов в княжеских домах. Иногда Москва легко находила себе в этой среде союзников, иногда, напротив, они сами первыми находили ее, спешили приткнуться, притулиться к ней, будто к спасительной опоре, смотрели на нее как на образец единовластия и единодушия. Так было, кстати, с кашинскими князьями.
Обидная, огорчительная для многих современников очевидность состояла в том, что именно на путях создания общегосударственного единства появлялась у великокняжеской дипломатии нужда в действиях противоположного характера — в разъединяющих, раздробляющих усилиях по отношению к тому или иному соседнему княжеству. Тут вроде бы налицо было расхождение высокого замысла и приземленного осуществления. Тут Москва вроде бы грешила вовсю, противопоставляя чужой неправой силе свою неправую, на запретный удар отвечая таким же запретным. Сеяла-де рознь, а пожать надеялась мир. Но для тех, кто видел не только поверхность событий, но проницал и поглубже, со временем становилось ясно, что раздробляющие действия Дмитрия Ивановича и его правительства не были самоцелью, а преследовали цель объединения на новом, пока еще и для самой Москвы не совсем привычном уровне. В таком