Все остальное я только подумал, а последнюю фразу произнес вслух. Мне ужасно хотелось бы сказать и все остальное, но я говорю вслух только последнее. Вслух я произношу только одно — в каком смысле она просила меня ездить поосторожней. Потому что в голове у меня работает особая инстанция, маленький такой контролирующий орган, который функционирует почти как орган государственной власти, — он отслеживает и фильтрует все, что происходит там наверху, все мысли и особенно те, которые предназначены для высказывания: думать я могу все, что угодно, но как только у меня появляется желание высказать свою мысль, она тотчас же отслеживается и пропускается через контролирующий орган, если он дает добро, я высказываю эту мысль, если не дает, не высказываю, и она остается у меня в голове, как бы ни была умна, потому что дело не в том, умна ли она, а в том, какие вещи можно говорить и какие нельзя, а это огромная разница, я даже спрашиваю себя, есть ли мне польза от этого органа, думает ли он о моем благе или заботится только о видимости, помогая мне сохранять лицо, не направлена ли вся его работа только на то, чтобы не позволить мне потерять лицо, и что это за штука, вообще-то, потеря лица? Без сомнения, это дело серьезное; говорят, что японцы, как правило, потеряв лицо, закалывают себя ножом. А финны? Что делают в таком случае финны? Надо будет выяснить, делаю я мысленную заметку, завязываю, так сказать, узелок на память, чтобы проверить потом, как поступают финны в случае потери лица; предполагаю, что они тоже закалываются ножом или убивают себя из пистолета, уж так повелось у них на Востоке чуть затронута репутация или нанесено малейшее оскорбление, как они сразу стреляются или разбиваются на самолете. Я ничего не смыслю в Востоке, для меня лучше Запад, Запад я понимаю, но что касается Востока — тут я барахтаюсь, как щенок, брошенный в воду, Восток — это нечто запредельное, там все размыто, и пропади пропадом контролирующий орган, из-за которого я не говорю ей то хорошее, что я думаю, а только задал не очень-то удобный вопрос насчет того, в каком смысле она пожелала мне ездить поосторожней, я и сам сразу понял, что сказал что-то не то, получилось как-то грубо и резко, а вот если бы я произнес первое, теплое, что я подумал, это была бы совсем другая ситуация, но в жизни все складывается так, как оно есть, а не по-другому, потому что если бы было по-другому, то не было бы так, как оно есть, а все может быть только такое, как есть, и не может быть никаким иным. Можно что-то менять, но от этого все равно ничего не изменится, а останется так, как есть. Надо было, невзирая ни на что, высказать ей все, что я думал, надо было проскочить мимо контролирующего органа, нужно будет научиться передавать импульсы, минуя его, нужно научиться обходить его по кривой, как Пер, чертов Пер Гюнт, образ которого воплощает в себе общие черты всех норвежцев — наше непостоянство, нашу ложь; ведь, кажется, так обстоит дело, я помню, мы проходили это в школе, Пер Гюнт чистит луковицу, чтобы найти сердцевину, ну и, конечно, не находит, ведь в луковице не бывает сердцевины, и весь зал вздрагивает, потому что мы узнаем себя и это нас потрясает, мы вспоминаем: «У луковицы же нет сердцевины!» И образ завораживает; вернее, его применение, потому что мы сразу переносим это на самих себя, мы видим, как Пер чистит луковицу в поисках сердцевины, а сердцевины-то и нет, и тогда мы начинаем думать, что, наверное, и сам Пер тоже пустой внутри, такой вот изящный ход, а в следующий момент мы неизбежно начинаем думать, что, может быть, мы и сами такие же — тоже пустые внутри, вон какую штуку умудрился проделать Ибсен в промежутках между своими распутствами, думаем мы; ну а если представить себе, что он выбрал бы вместо луковицы яблоко, — что случилось бы, если бы вместо луковицы у него было там яблоко, у яблока есть сердцевина, тогда Пер просто очистил бы яблоко и съел вместо всей этой возни с луковицей, и все, наверное, выглядело бы иначе, хотя иначе, чем оно есть, быть не может, а тут, глядишь, и вышло бы по-другому, и к черту всю эту ерунду, будто бы все может быть только так, как есть, и ничего другого быть не может; и тут я замечаю, что отвлекся и забрел не в ту сторону, заблудился в своих мыслях и забыл, что нахожусь в данный момент в домике среди прерий, на коммунальной автомобильной площадке, что стою лицом к лицу с другим человеком, с этой женщиной, которая вчера попросила меня ездить поосторожнее, и что мне надо было узнать, почему она так сказала.

— Ты это всем говоришь? — спрашиваю я. — Ты всех просишь ездить поосторожней?

Она отрицательно мотает головой:

— Очень мало кого. Почти что никого.

Очень редко когда прошу.

— Но меня ты же попросила ездить поосторожней?

— Да.

Попросила меня и помнит об этом. Драматическое признание. Это звучит драматически. Она попросила меня ездить поосторожней, и признает это, и помнит. Она попросила ездить осторожно, и я ехал осторожнее, чем всегда. Ей не все равно, и мне не все равно, что ей не все равно, и вследствие этого между нами возникли определенные отношения, и вода хлынула каскадом, как только я признался себе, что между нами возникли отношения, какие-никакие, но ведь отношения, и все пространство заполнилось вдруг водой, меня охватывает паника, меня надо спасать, и она меня спасет, потому что она умеет плавать и у нее есть такой продолговатый оранжевый спасательный круг, которым пользуется береговая охрана в Калифорнии, чтобы спасать людей, а я уже потерял сознание, и последнее, что я запомнил, — это как меня подхватили ее сильные руки, а я такой беспомощный и весь мокрый, как мышь, как бывает «Афтенпостен» у меры по утрам, я — слабый, мокрый и обессилевший от испуга, а она такая уверенная, и сухая, и здравомыслящая, и она меня спасает. По-настоящему все должно было бы случиться наоборот, это я должен был быть сухим и здравомыслящим, брошюроподобным, а она — мокрой, бестолковой и перепуганной, но все есть как есть и не может быть иначе, поскольку что есть, то есть, а раз есть, то не может одновременно не быть в линейном мире, который в графическом выражении строится слева направо? Об этом и думать нечего, поскольку это невозможно. Сейчас мы сосредоточимся на том, что возможно, а то, что невозможно, рассмотрим лучше в другой раз. Если отвлечься от лишнего, то сухие факты говорят, что между нами образовались своего рода отношения, что вода подымается и я охвачен паникой, потому что с водой у меня напряженные отношения, и отношения — это вода, вода их размывает, с течем тем времени, и время — тоже вода, а вовсе не деньги, как многие думают, с деньгами время не имеет ничего общего, зато с водой имеет, а у меня нет времени затевать какие-то отношения, потому что мне надо писать о Финляндии, об этой прекрасной стране, о которой я ничегошеньки не знаю, но которая, по моему предположению, повсеместно охвачена мобильной телефонной связью, и я ведь одинокий человек, я сам выбрал одиночество, но если ей не все равно и мне не все равно, что ей не все равно, значит, между нами есть отношения — хотя для них нет ни времени, ни повода, они есть, и она спасает меня от водной пучины, сильной своей рукой — временно, как нужно отмстить, — потому что никого нельзя спасти раз и навсегда, можно только купить отсрочку, под конец вода все равно останется победителем, но на этот раз она спасает меня, кто бы она ни была.

Я лежу в доме на диване, в задней комнатке домика на краю автомобильной площадки; должно быть, я немного поспал; может быть, свалился на пол, — не помню, как и что случилось, но, как бы там ни было, это говорит в мою пользу, думаю я; со мной редко случается что-то такое, что говорило бы в мою пользу, так что непонятно, с какой стати я тут лежу на чужом диване, в чужой комнате, не в состоянии вспомнить, что такое со мной случилось, говорящее в мою пользу. Очевидно, я потерял лицо, думаю я; если так, то хорошо, что я не японец или не финн, иначе я бы, наверное, пустил себе пулю в лоб, как только проснулся; даже представить невозможно, что вот я потерял лицо, не глядя вытащил пистолет и прострелил себе голову; но я-то норвежец; мы, норвежцы, тоже не любим терять лицо, но все же не принимаем это так близко к сердцу, как восточные народы, нам это не нравится, но мы от этого не стреляемся, мы только замыкаемся в себе и отправляемся в одиночестве бродить по лесу, иногда мы так бродим несколько дней, и все-таки это лучше, чем застрелиться, думаю я. Сейчас надо встать и уйти в лес, надо переходить случившееся, избыть в ходьбе унижение, мне надо переходить потерю лица; я пытаюсь встать и тут замечаю, что кто-то укрыл шерстяным одеялом, кто-то обо мне позаботился и незаметно укрыл одеялом; я вылезаю из-под одеяла и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату