боятся прошептать кому-то на ухо. Это не только смелость высказывания, это смелость мышления – большая редкость во все времена.
Конечно, дома у нее есть свой собственный учитель жизни, ее отец, Сергей Рыбин-Луговской. Хотя отношения с ним непростые, она пишет о нем в дневнике:
«Я люблю его, когда он революционер, люблю его человеком идеи, человеком дела, человеком, стойко держащимся своих взглядов, не променявшим их ни на какие блага жизни».
Ее отец – в прошлом левый эсер, то есть член партии еще более радикальной, чем партия большевиков. К этому времени партия распущена, запрещена. Эсеры не без оснований считали, что большевики воспользовались плодами их многолетней деятельности и вырвали власть из их рук. Отец Нины многое понимает о природе советской власти. Вероятно, родители не скрывают от детей своих взглядов. Но, приняв жизненную тактику выживания, своим принципам отец Нины остается верен. Находясь уже в ссылке, он пишет в одном из писем к дочери:
«При других условиях было бы все иначе, теперь же приходится поступать так, как это вытекает из обстоятельств. Начиная, родная, борьбу за свое право на человеческое существование, придется много положить энергии, чтобы отвоевать это право, стать и занять достойное место и не затеряться в толпе, как песчинка в степи…» Скорее всего, остронегативное отношение Нины к власти и к самому Сталину связано с политическими воззрениями ее родителей, но несомненно, что трезвость и наблюдательность ее собственные. Вот пассаж из дневника, подчеркнутый красным карандашом следователя:
«А папа сидит в Бутырках. Сидит со своей дикой и беспомощной ненавистью, со своей энергией и больными глазами. Сегодня я была в Политическом Красном Кресте и подала заявление. Любопытное учреждение, которое много кричит о себе и ровно ничего не делает. Я слышала от окружающих, что они ходят по нескольку лет, не добиваясь никакого толку. Народу много, помещение отвратительное, похожее на закуток, посетителям очень мало отвечают…»
Вот дневниковая запись декабря 34-го года:
«После убийства Кирова в Смольном… Прошло уже много дней. Много передовиц в газетах кричало об этом происшествии, и много докладчиков-попугаев и советских шкурников с пафосом, потрясая кулаками, кричало над головами рабочих „Добить гадюку!“, „Расстрелять предателя, который трусливым выстрелом вырвал из наших рядов“ и т. д. И много так называемых советских граждан, потерявших всякое представление о человеческом сознании и достоинстве, по-скотски поднимали за расстрел руки. И трудно поверить, что в двадцатом веке в Европе есть такой уголок, где поселились средневековые варвары, где с наукой, искусством и культурой так странно уживаются дикие, первобытные понятия. До начала следствия, когда еще не знали ни о какой организации, было убито уже сто с лишним человек, белогвардейцев, только за то, что они, белогвардейцы, имели несчастье находиться на территории СССР… Почему сейчас никто не скажет прямо и откровенно, что большевики – мерзавцы? И какое право имеют эти большевики так жестоко, так своевольно расправляться со страной и людьми, так нахально объявлять от имени народа безобразные законы, так лгать и прикрываться потерявшими теперь значение громкими словами „социализм“ и „коммунизм“…»
В дневниках Нины много определенных и недвусмысленных высказываний, связанных с политическими событиями. Как будто походя, как само собой разумеющееся, она бросает страшные обвинения и власти, и самому народу, подстелившемуся под власть. Но эти дневниковые высказывания особенно ценны для нас сегодня. Именно они представляют собой тот комментарий к прошедшему времени, в котором нуждается время настоящее.
Кости политзаключенных еще не истлели, еще не все заборы и бараки архипелага ГУЛАГ поросли травой, и в архивах НКВД – КГБ – ФСБ хранятся горы еще не прочитанных документов.
И в этом смысле дневник Нины Луговской – прекрасное противоядие для тех, кому «советский проект» все еще кажется привлекательным. Великая утопия обернулась кровавой историей. Об этом свидетельствует Нина Луговская.
На фотографиях у Нины детское растерянное лицо. Миллионы таких фотографий хранятся в архивах. Но все уже умерли: кто от пули, кто в лагере, кто в ссылке. Нине Луговской повезло. Она вышла из ГУЛАГа. Мечта ее детства осуществилась – она стала художником, дожила до старости, и мало кто из ее окружения знал о ее прошлом. Наверное, она и сама не помнила о тех изъятых во время обыска дневниках. Но они сохранились. Они здесь. Они для нас.
Хочу жить!.
Из дневников школьницы 1932—1937
Первая тетрадь
<…> Сейчас половина одиннадцатого вечера. Женя[2] сидит и играет на рояле, а я спешу записать то чувство, которое у меня появляется при музыке. Я невообразимо люблю ее, но как-то болезненно и горько. Мне кажется, что невозможно выразить словами того сильного и сложного чувства, которое наполняет меня, что-то хрупкое и нежное болезненно начинает шевелиться в моей душе, приятно и больно щекочет нервы, что-то просится наружу. О, как мне хочется в такие минуты присоединиться к пению сестер, вылить все наполнявшее меня в одном звучном и прекрасном звуке, но получается дрожащее жидкое хрипение, и я замолкаю, оставляя умирать в душе непонятный порыв. Какая-то непонятная и жгучая прелесть сквозит в разнообразных мелодиях: то шаловливых и игривых, то наполненных тяжелыми переживаниями.
Любовь! Как о ней не думать, когда всюду воспевают ее молодость! Как о ней не мечтать, когда ее наполняют непроходимой чашей блаженного восторга и фантастической голубой дымкой неизвестности! Эти волнующие слова:
Эти слова под аккомпанемент простой и лукавой мелодии очень понравились мне, открывая туманную даль перед любопытным взглядом, даль, наполненную неясными призраками какой-то чужой романтической жизни.
Сегодня у меня выходной. С утра пошла за хлебом, на улице холодно и неприветливо. Сейчас чертовски дрянное настроение, ничего не хочется делать, с досадой вспоминаю вчерашний день. На уроке пения Левка и Стаська[3] все время шептались и указывали на нас, Ксюша, по обыкновению, вела себя невыносимо. Когда я шла домой, все меня раздражало: и бестолковая болтовня Ирины, и Ксюшкин смех. Я была разочарована, хотя, собственно, разочаровываться и не в чем, но какое-то чувство разочарования наполняло меня. Мои поступки в школе! Когда я научусь сдерживать себя? Что это – обещала не садиться близко от Левки, а села рядом, божилась не ждать его около школы, а, наоборот, смотрела во все глаза и, увидав, по примеру остальных неистово кричала. Как не сходятся разумные думы с взбалмошной действительностью.
Вчера вечером у нас был Юрка, друг Ляли[4], длинный и худой парень с некрасивым лицом. Разговор у них зашел о том, кто в кого втрескался, и откровенно сознавались все, а мне было немного странно и неприятно слышать, как они рассказывали об этом. Вообще, чертовски плохо жить, на меня опять находит хандра, минутное возрождение кончилось, и уже не тянет в школу, а голубые