не мог.
— Где же тебя ранило, тетушка? — допытывался старый инвалид, лежавший по другую сторону от женщины.
— Дома, служивый, дома…
— Что же, «бомбой» или «ракитой»?
— Осколком, сердешный, осколком… Через окно…
— Да я что… Я пожила на своем веку… Мальчонку жаль… Кажись, помрет. Все черевы вывернуло.
— Ничего… Не убивайся, тетушка Анна… Бог милостив, — спешит утешить Даша раненую землячку.
— Ты только попроси Пирогова[1] ему «перацию» сделать… Тогда жив останется, — слышится сочувственный голос с дальней койки, и оттуда подымается смуглое усатое лицо…
Проработав более пяти месяцев на перевязочных пунктах и в госпиталях, Даша выбилась из сил, исхудала, еле держалась на ногах и сама заболела. Доктора настояли, чтобы она отправилась полечиться и отдохнуть. Тяжело было девушке оставлять раненых, но она видела, что силы ей изменяют. Пришлось пойти в Севастополь. Он представлял грустный и унылый вид. Везде по улицам валялись снаряды и осколки, земля была взрыта бомбами, дома пробиты, углы и карнизы отвалились, некоторые дома были без стекол, и в уцелевших комнатах ютились жители. Ближе к бастионам все дома разрушены.
В городе проявлялась будничная жизнь. Купцы, по-видимому, спокойно и беззаботно сидели у своих лавок, по временам оживляясь при виде покупателя. Народ сновал взад и вперед. Ребятишки были увлечены шумною игрой. Они разделившись на две партии: из-за канавок, изображающих траншеи, бросали друг в друга начиненные порохом бабки. Вставленный внутрь фитиль производил взрыв незатейливого снаряда; осколки кости, разлетаясь, до крови ушибали маленьких героев.
— Егорка ранен!.. Братцы, Егорка ранен!.. — кричала толпа мальчишек, окружая товарища, на щеке которого виднелась кровь.
Раненого тащили на воображаемый перевязочный пункт, где девочки, в роли сестер милосердия, обвязывали Егорку тряпками.
Даша остановилась и долго с грустью смотрела на игравших ребят.
«В какую игру-то играют… Глупые! Долго ли до греха… И как это им дозволяют?…» — думала она, отправляясь дальше.
В Сухой Балке большая часть домов была разрушена, и жители перекочевали на новые места. Но маленький домишко сиротки Даши был цел и невредим, и бесстрашная хозяйка поселилась в нем. Тут, при постоянным свисте ядер и при падении их в близком соседстве, отдыхала и поправлялась от непосильных трудов молодая девушка. Иногда ветхие стены ее убогого жилища так сильно колебались и дрожали, что казалось, вот сейчас рухнет.
Как только почувствовала Даша, что силы к ней вернулись, она снова пошла туда, куда призывали ее людские стоны, страдания и болезни.
Сестрица Дарья Александровна снова появилась среди раненых и не покидала их не только во все время войны, но и долгое время по окончании осады Севастополя.
IV
Когда окончилась Крымская война, среди других награжденных героев оказалась и Даша Севастопольская. Государь пожаловал бесстрашной девушке медаль, а государыня прислала ей золотой крест с надписью «Севастополь».
По окончании войны еще долгое время находилась Дарья Александровна в госпиталях около раненых, к которым привязалась и которых жалела оставить.
Теперь стало гораздо легче, новых раненых не прибывало, а у прежних заживали раны.
После обхода докторов, сестры исполнят все предписания, и польются воспоминания, разговоры. Прошедшая страшная година народного бедствия казалась теперь мучительным, тяжким сном.
Иной раз под вечер какой-нибудь словоохотливый солдатик всю палату соберет около себя, и слушают его, затаив дыхание… И как поучителен его простой, бесхитростный рассказ! Трогает он даже нечувствительное сердце и не мягкую, не нежную душу. Расспросы сыпятся со всех сторон, и порой по загрубелым лицам катятся слезы.
— Ты куда был ранен, дядюшка? — спрашивала как-то Даша, присаживаясь на койку к усатому сумрачному унтер-офицеру.
— В грудь навылет, сестрица.
— Крови много вышло?
— Много, сестрица… Думал, изойду… На поле, как меня ударила пуля, оморок вышел… Я свалился утром, очнулся — то солнышко уж было на закате…
— Что же, скажи, служивый, страшно было перед сражением?
— Никак нет, сестрица… Только вот мне в примету: хмель не берет. Бывало, выпьешь шкалик, а другой — так и мурашки в глазах забегают… А тут налил я с унтером нашей роты манерку у маркитанта,[2] только сердце разыгралось. Унтер-то спрашивает: «Что у вас сердце не бьется?» — «Нет, — говорю. — Чего ему биться-то?» — «Ну, говорит, не будете убиты…»
— Это уж верно. Сердце в человеке чувствует, коли чему быть, — послышался басистый голос с дальней койки.
— Ты в каком сражении-то ранен? — спрашивал безногий инвалид, подходя к солдатику.
— Я под Альмой…
— Долго хвораешь?..
— Почитай, весь год… Как жив только остался!.. Никто не надеялся.
— Расскажи, как ты ранен был! Про дело-то расскажи! — расспрашивали раненые, обступая койку товарища.
Тот приподнялся, сел и с жаром заговорил:
— Да вот как, братцы… Крикнул это наш батальонный командир: «Ребятушки, не выдайте, покажите себя молодцами!» — «Как же это можно выдавать, ужли ж мы не русские…» Забежали мы за вал: сидишь, ружье заряжаешь… зарядил, приподнялся немного, выпустил пулю да опять нагнулся. А «он»-то все-все в вал жарит. Другой раз поднялся я стрелять, глянул — так покотом и лежат по полю в красных и синих мундирах, а другие еще напирают. В эфтом месте силы их полегло, Боже сохрани, сколько!.. Как глянул я еще раз — тут уж, братцы, меня пуля и достала… Вышел оморок. Я упал, да уж до самого вечера ничего не помню… Тут как ветер поднялся с моря, я и очнулся. Тяжко таково, пить захотелось… Посидел я, посидел так-то, думаю: «Пойду к себе, не доберусь ли к своим?» Все, значит, сестрица, к своим тянуло. Хотел встать на ноги, да ослаб шибко… Что ты сделаешь?..
Вот я стал то ползком, то на корточках, лез я так версты с две… Уж темно стало, совсем темно. Вижу: что-то маячит, думаю себе: наши, не то нет? Сон меня так и клонит. Господи, Твоя святая воля, что будет, то будет! Подлезаю ближе — часовой закричал. Слышу: кричит не по-нашему… В сердце у меня так и похолонуло. Это я, братцы мои, на ихнюю цепь залез. Перекрестился, стал тоже кричать: «Ребятушки, явите Божескую милость, дайте водицы!» — В горле-то, значит, у меня тогда пересохло, пить бы все да пить… Подошли «они» ко мне: один малый — здоровый такой из себя; по-своему стали говорить надо мной. Я им на рот показываю, пить прошу. Один взял бутылку и дал мне напиться, дай Бог ему здоровья; а другой пошел куда-то. Пролежал я маленько, отдохнул, — опять пить. А тут им сигнал дали, все цепь сняли, ушли, а мне показывают: «Рус, лежи тут».
Ушли они, а я думаю: «Что ж, тут мне лежать не приходится… Попробую. Бог даст, до своих доберусь». Вот по кустам пополз опять… В рану как железом горячим колет, в глазах темно, да зябко таково — трясусь весь, трясусь да на пни натыкаюсь. А опосля-то с горы стал спускаться, где наша позиция была, вижу огни горят. Ну, думаю, слава тебе Господи, — наши. Прилег к земле, слушаю: над лагерем говор идет.