обломилась гнилая лестница, когда она шла с корзиной вешать на чердак бельё.
Взглянув на весь этот грязный угол Гавани, на эти низкие, мрачные конуры, никто бы и подумать не мог, что тут живет более 50 человек. Но это действительно было так.
В доме, который выходил тремя большими окнами на улицу и двумя на двор, жила в большой комнате, в углу около окна, черноглазая Марина с отцом и матерью. Они переехали сюда недавно, раньше жили где- то далеко. Василиса — мать Марины — работала на ситцевой фабрике, отец — на капсульном заводе. Девочка росла на свободе, и все воспитание ее ограничивалось колотушками, которые она получала от матери, но еще чаще от пьяницы отца. Помещение, в котором жили эти люди, состояло из небольшого угла, отгороженного линючей ситцевой занавеской; за занавеской стоял сундук с постелью и ломаный стул.
Вся комната делилась на такие углы. Напротив жила молоденькая недурненькая девушка с двумя братьями. Девушка работала на папиросной фабрике, один брат ее — на сахарном заводе, а другой был несчастный идиот, вечно сидевший на одном месте и что-то бормотавший. Без помощи он не мог сделать ни шагу, и, если бы его не кормили сестра и брат, он бы так и погиб.
Около двери жили еще две торговки-старушки, а напротив них — безрукий старик, который собирал на улице милостыню. В комнате рядом с давних пор жило какое-то странное обнищавшее немецкое семейство, состоявшее из отца, матери и трех сыновей. Чем и как они жили — неизвестно. Они держали себя очень гордо, говорили, что они «иностранцы», и ждали какого-то наследства. Два раза в году по месяцу они работали: делали к елке сахарных куколок или к Пасхе сахарные яйца с цветочками. В остальное время они все пьянствовали и буянили. Сыновья лазали по крыше и гоняли голубей, а от времени до времени поступали актерами или на балаганы, или в Василеостровский театр, где играли бессловесные роли. С жильцами немцы постоянно ссорились, особенно младший сын Карл.
— Не смей ты с ними разговаривать! И ходить в их комнату не смей! — не раз говорила Василиса дочери своей Марине.
— Мама, ведь Карлушка-то хороший и добрый… Он мне сегодня куколку сахарную дал, — возражала недоумевающая девочка.
— Отдай… Не бери… Они очень важничают. Давеча немка прошла и не поклонилась… И чего гордиться-то: живет в углу, как и мы грешные… Не смей с ними разговаривать! Не то попадет!..
Но это приказание постоянно забывала шустрая девочка. Карлушка встречал ее приветливо, с ней одной только разговаривал и даже водил в театр… И Марина всегда радостно бежала к нему навстречу и любила болтать с ним.
Однако вернемся к жильцам… На кухне жили двое тихих старичков — муж с женой. Она вязала фуфайки и чулки, а он делал клетки для птиц. Это были самые миролюбивые, кроткие, набожные люди, никогда ни-кому не сказавшие резкого слова.
На дворе, в маленьком, грязном флигеле, ютилось человек 15 извозчиков, а в кухне жил больной сапожник с семьей. У него было 6 человек детей и худая, как скелет, жена, молчаливая, вечно с грудным ребенком на руках, измученная нуждой и горем. Дети были больные, слабые, один горбатенький.
Марина была дитя улицы. Она росла без призору, без работы, без ласки. Мать ее любила по-своему, но никогда этого не выказывала: нежностей не водилось в их среде. Тяжел был тот кусок хлеба, который изо дня в день зарабатывала, согнувшись, бедная женщина.
Марина выросла в подвалах, она дышала сырым, душным воздухом, спала на холодном полу, где летом нарастает плесень и грибы, а зимою через щели намерзает лед и налетает снег. Она бегала босиком в стужу, простаивала часами в холодной воде, гоняясь за доской или поленом. Она часто ела один хлеб, иногда сиживала и голодная. Немногие дети выживают при таких условиях; но те, которые выживают, закаляются вполне и становятся выносливыми.
Марина была смышленая, живая, веселая девочка. Она говорила громко, вечно что-нибудь напевала, вечно звонко смеялась. Память у ней была изумительная: все, что она раз слышала — она не забывала. Она знала все песни, которые, случалось, пели уличные певицы, все мотивы, которые наигрывали шарманки; она помнила все имена знакомых и незнакомых, названия улиц, где она раз прошла, фамилии домохозяек.
В девочке было много недостатков: она видела так много дурных примеров. Она была лентяйка, не привыкшая к труду и не любившая работы; она бранилась грубыми, нехорошими словами, она дралась с уличными мальчишками, умела солгать и схитрить… Но вместе с тем в сердце маленькой уличной девочки жило то, что дороже всего в человеке: это были затаенные искорки Божий, называемые состраданием, сочувствием, добротою… Как и когда загорелись они в худенькой груди Марины — неизвестно, но с ними девочке легче и счастливее жилось на белом свете среди нищеты и горя в мрачном углу.
Куда бы ни заглянула Мариша, где бы ни послышался ее звонкий голос, напевающий песню, там грустные лица освещались улыбкой, становились веселее и отраднее.
Не только на своем дворе Мариша знала всю, как говорится, подноготную, но и во многих других местах Гавани. Знала она хорошо сырые, мрачные углы через две улицы от них, знала, что там уже много лет лежит больной, параличный старик Роман, на которого все сердятся, которого все считают обузой и кормят из жалости.
— Хоть бы помер поскорее, — скажет ему кто-нибудь из жильцов.
— Я сам бы рад умереть… Да что же делать, если Бог смерти не посылает, — тихо ответит старик.
Часто заглядывала к нему Марина. Войдет в подвал, остановится у койки, стоит и смотрит жалостливо, головой качает, иногда песню мурлыкает. Старик повернет к ней желтое морщинистое лицо и просияет.
— Что смотришь, дитятко?
— Так, дедушка…
— Подойди. Я рад… Всё один да один. Скучно! Девочка приблизится, ласково улыбнется, и между ними начинается разговор.
— Какова сегодня погода? — спросит старик.
— Сегодня холодно.
— А небо ясное, солнышко есть?
— Нету солнца, дедушка. Туман.
— Ох, давно, давно не видел я света Божьего, — со слезами в голосе скажет старик.
— На улице весело, — заметит Марина.
— А ветер есть?
— Есть, дедушка.
— С моря?
— Нет. Кажется, с другой стороны.
— Ну, слава Богу!
Дрожащая слабая рука старается сделать крестное знамение.
— Ох, слабо наше тело, — шепчет старик. — Привык я тут… А все-таки боязно!
— Дедушка, вода к тебе к самой койке подходила? — спрашивает Марина, и на лице ее изображается ужас.
— Подходила, дитятко. Раз пять уже была… Даже льдинки под койкой хлопали…
— Боялся ты?
— Да. Думал, что зальет. Богу молился.
— И вынести тебя было некому?
— Некому. У всех свои, близкие. Я один-одинёшенек.
— Вот, дедушка, возьми хлеба. Забыла дать… Я тебе принесла…
— Спасибо, дитятко… Я еще сегодня не ел. Все ушли. Придут поздно… Грех сказать, меня не обижают… Кормят.
— Прощай, дедушка! — говорит Марина и, кивнув головой, направляется к двери, напевая песню.
— Спасибо, голубушка. Загляни еще… Рад я тебе — говорит старик, глаза его наполняются слезами, и он провожает девочку долгим ласковым взглядом.
Много и других таких же бедняков знала Марина и заглядывала к ним. Знала слепую старуху с двумя маленькими внуками — эти были совсем нищие; знала еще молоденькую девушку Анюту — больную, слабую, со впалыми глазами и ярким румянцем на исхудалых щеках; у ней была хромоногая сестренка Катя.