– Не был.
– Ну, когда ты стал работать? Детей-то ведь наделал? Кормить их надо было?
– С тридцатого в колхозе, по тридцать первый…
– Кем?
– Колхозником.
– Так. Дальше?
– В армии, по тридцать седьмой год.
– Какая часть?
– Первая…
– Как – первая?
– Моя первая. Шестой стрелковый полк. Второй белорусской дивизии. Минск.
– Кем?
– Красноармейцем.
– Так. А потом что?
– Знаешь, летать легче, чем все это писать!
– Так не ты же пишешь, я за тебя пишу. Как за раненого.
– Я и есть раненый. Слушай же. С тридцать третьего – срочная служба по тридцать седьмой, второй батальон ВНОС, вот тебе и все. На должности помкомвзвода был. Потом демобилизовался.
– Работал или бегал?
– В домоуправления по тридцать девятый, инспектор жилуправления. Город Красногвардейск. Потом по сорок первый там же, райпищепром.
– Значит, конфетки там воровал?
– Не нужно было, – бери сколько хочешь.
– Кем?
– Завхозом… Все?
– Нет, не все еще…
Входит сержант:
– Товарищ лейтенант Горлов! Вас две девушки убедительно просят выйти.
– Ну?
Все смеются:
– Значит, хвост дудкой, понеслась!..
– Ну, последнее, о ранении?
– Ранен шестнадцатого января тысяча девятьсот сорок второго, в девять двадцать, при исполнении задания Пятьдесят четвертой армии.
– Наград не имеешь?
– Картофельную медаль запиши!
Горлов сует анкету в ящик стола и поспешно в красной своей майке выходит…
Борисовец встает, осторожно ступая на раненую ногу, ставит на подоконник патефон, выглянув в окно, зазывает в избу двух сидящих в палисаднике под пышной черемухой девушек. Они с ним здороваются почтительно: «Александр Семенович!» – и, войдя в комнату, обвешанную по стенам амуницией летчиков да портретами выехавших из деревни прежних владельцев избы – колхозников, чинно присаживаются на табуретки. Входит и Горлов, а за ним входит с третьей девушкой летчик Мацулевич, огромный верзила, добродушный, представительный, – он в своем сером комбинезоне, в коричневом шлеме, туго застегнутом под подбородком… Его лицо словно вырублено из хорошего дерева – массивно, крепко скроено, тяжеловато. А переносица – припухшая, со свежим рубцом.
Девушки только что, в этот самый белесый вечер, вернулись с поля, где они вместе с другими колхозницами запахивали воронки от бомб и снарядов, сыпавшихся вокруг этой деревни. Каждая из девушек посадила за эти дни овощей больше, чем сажала год назад, в мирное время, – ведь овощи нужны Ленинграду, а девушки хотят помочь ему не меньше, чем помогают ему летчики и бойцы Красной Армии, дерущиеся нынче вечером с врагом в лесах и болотах Приладожья.
Одна из девушек – в ситцевом платье, в серой жакетке, губы подкрашены, курносая, краснощекая, деревенски красива, у нее отличные зубы, хороший рот. Сидит, молчит, посмеивается какой-то разухабистой пластинке, пристукивая носком черной лакированной туфли.
– Эх, станцевал бы, Шура, с тобой я этот фокстрот! – подкрутив пружину патефона, весело говорит Борисовец и тянется к комоду, на котором стопочкой лежат книги: Маяковский, и «Пятнадцатилетний капитан» Жюля Верна, и «Хаджи-Мурат» Толстого… Тянется, берет плоскую коробку цветных карандашей. – Ну, танцуй фокстрот с Мацулевичем, а от меня возьми хоть вот это!
– Не надо! – смеется Шура, но Борисовец уговаривает:
– Ну возьми, ну возьми, на память возьми, выбери, какой тебе нравится!