Мой вчерашний день у речушки Назии начался в предутреннем сумеречье, и половину этого дня я провел вдвоем с интересным и смелым человеком — Алексеем Федоровичем Кочегаровым, тридцатичетырехлетним спокойным, уравновешенным здоровяком, старшим сержантом, лучшим снайпером роты истребителей 128-й стрелковой дивизии.
Я ходил с Кочегаровым на «охоту» к деревне Липки, расположенной между двумя каналами — Ново- Ладожским, протянувшимся от Шлиссельбурга вдоль самого берега Ладожского озера, и Старо-Ладожским, идущим параллельно ему, где в сотне, а где и в трехстах метрах.
Деревня Липки с осени 1941 года захвачена немцами и превращена ими в сильно укрепленный рубеж на самом краешке их левого фланга. Ее можно назвать крайним немецким замком кольца блокады Ленинграда. Крепко засев в деревне между каналами, упершись в берег озера, видя перед собой топкое болото, а дальше искореженный и побитый лес, противник вот уже почти девять месяцев не может продвинуться дальше к востоку ни на один шаг.
Итак — предрассветный час…
— Товарищ старший лейтенант! Разрешите?
В блиндаж вошел боец с автоматом. Я услышал спросонья голос командира роты Байкова:
— Пойдете с ним?
— Пойду, конечно! — вскочил я. — Договорились!
Снаряжение мое было приготовлено с вечера: маскировочная спецовка, каска (обычно каски я не ношу), две гранаты, восьмикратный артиллерийский бинокль… Тут Байков тщательно все проверил на мне: хорошо ли пригнано, не звякнет, не блеснет ли? Я имел при себе только пистолет, а винтовки с собой не брал: я знал, стрелять мне в этот день «не положено», потому что «коли пальнешь без специальной опытности да точного расчета, то и дело спортишь, и головы из ячейки не унесешь». Мне было ведомо, как долго обучается на дивизионных курсах боец, пожелавший стать снайпером-истребителем, прежде чем получит право выходить самостоятельно на «охоту».
Выхожу из блиндажа к поджидающему меня на пеньке в маскировочной спецовке Алексею Кочегарову. Его загорелое и все-таки бледное от непроходящей усталости лицо, как всегда, уверенно и решительно. Кочегаров серыми своими внимательными глазами молча оглядывает меня с ног до головы. Ему, видно, загодя было сделано предупреждение следить, чтоб у гостя роты «все было в порядке». Я хорошо понимаю, какое чувство ответственности за жизнь и благополучие этого «заезжего гостя» испытывает Кочегаров, по-видимому, мало думающий о ценности своей собственной жизни, готовый еще рисковать в любую минуту ради высоко развитого в нем чувства долга. Видя во мне городского, а не таежного, как он сам, человека, не думает ли он, крепкий алтаец, про меня: «Леший его занес сюда на мою голову!»? Не размышляет ли о цели моей прогулки с ним, если мне «не положено» самому «охотиться» и стрелять?
Нет, произнеся размеренно и даже лениво: «Ну пошли, товарищ майор!» (на фронте, глянув на мои шпалы, меня называют то майором, то батальонным комиссаром), он, кажется, вовсе не задает себе никаких вопросов.
И мы двинулись. Идем лесом. Спрашиваю:
— Вы, товарищ старший сержант, женаты?
Здесь, на передовых позициях разговор о семье чаще всего располагает собеседников к простоте отношений и к откровенности. Я не ошибся, Кочегаров ответствует мне охотно и обстоятельно:
— Женат с двадцать седьмого года, жена Татьяна работала в колхозе. И двое детей: мальчик Геннадий и девочка Мальвина. У жены — пять братьев, работали учителями, один председателем колхоза. Сейчас все на фронте, и все на Ленинградском. У меня был брат на Московском фронте, Григорий, младший. Наверно, уже убит, — нет сведений.
Мы шагаем рядком, просекой в смешанном крупноствольном лесу. Чирикают птички, на прогалинах попадаются кусты цветущей черемухи. Две-три бабочки упорно порхают перед нами, то приближаясь, то отдаляясь, словно подманивая нас к себе.
Подходя лесом к Старо-Ладожскому каналу, Алексей Кочегаров начинает рассказ о себе:
— На родине у меня, в Мамонтовском районе, — это в Алтайской области, — отец занимался крестьянством, охотничал и меня с малолетства обучал охотничьему ремеслу… Был он, отец мой, и на германской войне, и на гражданской, — партизан, доброволец… В тридцатом году мы всем нашим селом Мармаши взошли в колхоз…
И я слышу повествование о дробовиках-централках, о «тозовках», о старинных на рогульках шомпольных ружьях, о пулях, отливаемых самими колхозными охотниками, о журавлях, утках, гусях, лебедях…
Выходим к каналам. Оба они — старый и новый — текут здесь почти впритык, рядышком. Дорога, ведущая по восточной бровке старого канала, скаты берегов, даже видимое сквозь прозрачную воду дно избиты вражеской артиллерией. Воронки, побитые, поваленные деревья, опрокинутый в канал грузовик. На дороге следы автомобильных шин.
— Боеприпасы подвозят! — говорит Кочегаров. — Ну и раненых вывозить требуется. Только машинами плохо: услышит — минами сыплет. На бричках сподручнее!
Рассказываю, как в старину бури на Ладоге топили караваны торговых судов и как, по велению Петра Первого, строился канал, вдоль которого мы идем.
— Русский мужик поработал тут! — задумчиво замечает Кочегаров. — С царей до поныне труда вложoно!
Вправо от нас остается разбитая, постоянно обстреливаемая; башня Бугровского маяка. До немцев отсюда по каналам не больше двух километров. Слева потянулась полоса болота, сходим с дороги в лес,