обратился с настойчивыми рекомендациями о твоей выписке к главному врачу, он не возражает.
Из-под кожаной папки, лежавшей на краю стола, Игнатьев изъял какую-то бумажку.
— Вот документ о выписке. Я уже позвонил твоим родителям, завтра они тебя заберут. Можешь возвращаться в свою палату и потихонечку начинать собирать вещи. Поздравляю! — улыбнулся он, и на этот раз уже не грустно, а торжествующе.
Мерзкий Игнатьев, только в этот самый момент я осознал всю зловредность его порочной натуры. Выписать меня из психушки — да, это был серьёзный удар! Я материл её последними словами, считал тюрьмой и лепрозорием души, но, чёрт подери, где-то в глубине самого себя я любил её! Я любил, как мог конечно, потому что вряд ли был способен на настоящую любовь к человечеству, всех этих милых и нелепых людей, окружавших меня. Я был одним из них, мне было хорошо вместе с ними.
Выписывать меня из интерната — это было чрезвычайно жестоко!
Едва покинув кабинет, я тут же стал разрабатывать форму протеста против этой унизительной ситуации. Я шёл по коридору к своей палате и лихорадочно перебирал в голове возможные действия. Можете мне поверить, что «лихорадочно» по отношению ко мне означает действительно много и быстро. За какие-то мимолётные секунды я перебрал не меньше тысячи вполне реальных и осуществимых действий, диапазон которых заключался от сущих мелочей до деяний вселенского масштаба. Первым делом, разумеется, я возжелал что-нибудь разрушить. Пустить состав с поездами под откос, взорвать химический завод, опрокинуть на склад с боеприпасами советский гидрометеорологический спутник. Собственно говоря, я сразу же приступил к осуществлению этой страшной мести, и вполне возможно, что кое-что на территории Советского Союза, а быть может и за его пределами, бабахнуло, вот только, к большому моему сожалению, ввиду суеты всех этих дней никакой информации о произведённой диверсии мне раздобыть не удалось.
Впрочем, один лишь взрыв не казался мне в те минуты единственно возможной формой протеста. Взрыв (если бы это не был взрыв доктора Игнатьева, да и то вряд ли) никак не отменял моего перемещения из вполне милой психушки в колкую и зыбкую родительскую обитель. Что-то предстояло совершить с самим собой, по крайней мере, выработать некое по возможности правильное отношение ко всему происходящему.
Собственно говоря, что же такого трагичного произойдёт в том, что я вернусь к родителям, пытался я здраво и рассудительно задать себе вопрос? Да вроде ничего, отвечал тут же. От этого ничего не изменится, я останусь таким же, как прежде, то, что называется реальностью — и подавно, так в чём же дело? Я не знал, не ведал, в чём тут дело, но возвращаться «на свободу» мне ужасно не хотелось. Не хотелось до чёртиков.
И вдруг я осознал в себе один интересный момент, который сразу же показался ключевым во всём этом сонме рассуждений. Мне не то чтобы не хотелось возвращаться в большой мир вообще, всё-таки принципиально от интерната для дебилов он мало чем отличался, он был точно таким же интернатом для совершенно таких же дебилов, только его границы простирались чуточку шире, на всю землю. Мне не хотелось возвращаться туда именно так — будучи выписанным (что фактически означало «списанным, никчемным, выброшенным за борт»). Это действительно походило на самое настоящее поражение.
И тут же ко мне пришёл простой и понятный выход из ситуации.
Надо бежать, осознал я! Бежать, сматываться отсюда, делать ноги, оставлять всех добрых и злых докторов с носом и с их недоразвитыми умозаключениями о моей натуре и психическом здоровье.
Собирать мне было почти что нечего. Несколько книг, зубная щётка, полотенце… А, тут же осадил я себя, какие, к чёрту, книги, какая щётка! Надо просто надевать куртку, ботинки и давать дёру.
Так я и сделал. В палате мне встретился Слава, Колумб Запредельности. Он с удивлённым выражением лица следил за моими стремительными сборами, хотя в них, в общем-то, не было ничего такого: выходить на больничный двор нам никто не запрещал. Но, видимо, я одевался так резво и целеустремлённо, что не мог не вызвать удивления.
— Я сматываюсь, — коротко объяснил я ему, почувствовав, что надо что-то сказать. — Не поминай меня лихом, Вячеслав!
— Понятно, — кивнул он. — Вряд ли мы уже встретимся, поэтому хочу сказать тебе одну вещь. Если ты однажды захочешь уйти в антимир, а мне кажется, что однажды тебе захочется, то сделать это несложно. Надо просто залезть под одеяло, вспомнить самый первый момент своей жизни, тот, что остался в памяти, увидеть в правом верхнем углу картинки чёрную точку и мысленно нырнуть в неё. Это и есть вход в антимир. Там может оказаться неплохо.
Чтобы не длить прощание больше этих секунд и не превращать его во что-то нелепое и несуразное, что и вспомнить-то будет неприятно, я развернулся и вышел из палаты.
На лестнице я столкнулся с учительницей Еленой Марковной Басовой. Она неторопливо поднималась на наш этаж, держа в руках учебник литературы за восьмой класс.
— Вова! — почему-то удивлённо воскликнула она.
Видимо, от меня исходила специфическая энергия, которая заставляла недоумевать и строить в уме различные предположения о моих намерениях. А то с чего бы ей так удивиться?
В ту же самую секунду, в этот самый вдохновенный миг я со всей очевидностью понял, что Елена Марковна не просто так возникла на лестничной площадке и совсем уж не просто так выразительно и страстно произнесла моё имя. В этом был какой-то умысел, проверка реакции, даже некая развилка в выборе пути. В общем, мне стало понятно, что я не могу покинуть интернат, не сделав её счастливой.
— Лена! — приблизившись к ней и совершенно естественно перейдя на «ты», обдал я её ароматом внезапно вспыхнувшей страсти. — Какие сегодня на тебе трусы?
— Розовые… — тихо и совершенно обречённо произнесла она.
Я обхватил её стремительным движением рук, сжал это трепещущее, такое одинокое, необласканное тело и алчно засосал её ротик в свои ненасытные губы. Елена Марковна обмякла и носом издала некий звук, выражающий своё добровольное, безоговорочное и давно желаемое поражение.
— Пойдём, пойдём! — потащил я её вниз по лестнице к подсобке, что располагалась в подвале.
Там хранились лопаты и мётлы, не раз обитатели психушки выходили с ними на уборку прилегающей территории — подсобка никогда не закрывалась. Я затащил Басовую внутрь, ударил ладонью по выключателю, одинокая лампочка осветила заваленную хозяйственным скарбом комнатушку. Лампочка, к счастью, работала — она могла бы и не гореть, это не стало бы какой-то вопиющей трагедией, я уверен, что мы разобрались бы и в кромешной темноте, но с лампочкой всё же было лучше. Небольшой пятачок пола, как раз такой, чтобы улечься на спину, поджав ноги, был свободен, я подмял под себя учительницу — мы почти рухнули на пол.
Должен признаться, что я действовал чересчур хаотично. Ничего удивительного, всё же это был мой первый секс в жизни. Вспоминая сейчас те минуты, я благодарю свою пытливую натуру за то, что она не выдала на-гора в самый неподходящий момент — а момент этот был бы воистину самым неподходящим — колкую и липкую дозу рефлексии. Для подростка, которому только-только исполнилось шестнадцать лет и которому уже успели вручить паспорт, чем он совсем не гордился, потому что вышел на фотографии кривомордым дистрофиком, чей член был нетвёрд и неопытен в любовных утехах, чей внутренний мир ещё инстинктивно пытался противиться им, это было бы просто губительно. К счастью, волна страсти захватила меня с головой, и всё прошло как подобает, правда, длилось совсем недолго.
Я задрал подол тёмно-коричневой плиссированной юбки Елены Марковны, стянул с неё трусы — о, этот розовый цвет, освещаемый грязной сороковаткой, ты останешься со мной до последнего мгновения! — потом спустил свои брюки с трусами до колен и ткнулся покачивающейся то ли в такт движениям тела, то ли самой по себе пиписькой в сгусток темноты между её ног. Мне повезло, я сразу же попал в цель. Цель истекала влагой, а потому проникновение прошло ненатужно и естественно.
— Ну что же ты делаешь! — раздался в ухе шёпот учительницы. — Ну зачем же ты так!
Эти слова не были упрёком, они были одобрением.