местного рок-фестиваля. Поэтому мы просто прикатили в Горький и завалились к тому самому третьему по счёту парню — тот, разумеется, перед нашим напором и обаянием устоять не смог и включил нас в программу фестиваля.
На концерте мы неожиданно обнаружили, что собрались здесь большей частью какие-то мутные, замороченные и вообще типа авангардные коллективы, вроде местных групп «Хроноп» и «Холден Колфилд» (которые на поверку как бы оказались одной и той же командой), да и публика тусовалась соответствующая — мутная, мечтательная, хиппово-интеллигентная, короче, «аквариумная», поэтому приняли нас в Горьком прохладно. Можно даже сказать, совсем холодно приняли. Так, жиденькие аплодисменты и даже подозрительно громкий свист, будто мы «Ласковый май» какой-то.
В общем, мы даже пожалели, что сорвались сюда, по глупости своей рассчитывая на завоевание новых территорий, а столкнулись с неприятием и непониманием. Первый раз я почувствовал, что моя музыкальная энергия не безгранична и завести абсолютно любой зал мне не по силам. Мысль эта впоследствии себя ещё проявит, пустит во мне корни, вырастит дерево, построит дом и воспитает нескольких недоразвитых сыновей-ублюдков, отчего мне снова придётся корректировать взгляды на окружающую реальность. Вероятнее всего, мы вышли на концерт невыспавшимися и раздражёнными после горемычно-бессоной дороги, вот и всё объяснение нашей локальной неудачи, но такие объяснения имеют место лишь на поверхностном уровне, а как вы наверняка знаете, у любого явления, если захотеть, можно открыть невиданные и неопознанные глубины, в которых всё предстаёт в ином свете, и глубины эти каждым из нас, и в первую очередь мной, были тотчас же обнаружены и исследованы.
Буквально через пару месяцев после нашего отъезда из Горького этот неласковый к нам, но всё же весьма милый город с какого-то хрена переименуют в длинное и второсортное название Нижний Новгород, которое, по-моему глубокому убеждению, лишь засоряет язык. Лично я Горький (какое прекрасное, звучное, трепещущее название, неужели не понятно?!) никогда даже в мыслях Нижним Новгородом называть не пытался, и похоже, со мной солидарны несколько миллионов граждан России, которые и по сей день зовут Горький Горьким. Это название идёт городу, и против этой мистической истины не попрёшь. Верните Горькому его настоящее название, придурки!
Город запомнился лишь дракой на автовокзале с местными гопниками. Дагестану в этой драке полоснули по плечу ножом, а в остальном мы отделались лёгкими ушибами. Если учесть, что противостояла нам компания в два раза большая по численности, то мы неплохо отделались.
Здесь начался наш роман (назовём это так, прилично) с клавишницей Наташей Самодуровой. Начался он у нас одновременно с Эдиком, так что какое-то время она как бы считалась нашей с ним официальной девушкой. Можете надо мной смеяться, но с моей стороны это была настоящая — кратковременная, да — но настоящая и безусловная любовь. Наташа оказалась достаточно циничной натурой и даже как бы позволяла себе периодами сомневаться в моих способностях по разрушению материального мира (чем, пожалуй, и привлекла моё внимание), но было в ней и нечто, что вызывало во мне настоящее и совершенно непридуманное томление. Я даже стал — кратко, кратко — как бы сомневаться в безусловной убогости своего физического воплощения, мне чудилось порой, что оно несёт и иные возможности, предоставляет скрытые шансы. Что близость, тепло небезразличного человека, что любовь, чёрт меня возьми, — они возможны, они явь, они неспроста приходят и зовут. Помнится, я достаточно быстро избавился от этих наваждений, но дуновение их меня озадачило.
Эдик всегда позволял мне потрахаться с Наташей первым. Лежал рядом, задумчиво взирал на нас — на неё, сосредоточенно, со стонами и придыханиями отдававшуюся моменту, и меня, повёрнутого лишь на том, чтобы удержать в стоячем положении пенис (отчего он, разумеется, то и дело опадал) — взирал и молчал, ласково и терпеливо отстраняя Наташины руки и губы, тянувшиеся к его промежности. Когда же за дело принимался он, я не возражал против Наташиных ласк, не возражал и он, и порой я ощущал себя захватчиком, этаким Озриком-Узурпатором, отнимавшим у него нечто дорогое и значимое.
Впрочем, по большому счёту я не любил, не чувствовал и не понимал Эдика, а потому все свои эмоции и размышления, связанные с ним, производил скорее ради эксперимента, а не по необходимости.
«На самом деле ничего этого нет, — взирал я на Наташу, склонившуюся над моим членом, и интеллигентно пыхтевшего за ней Эдика. Причудливость момента поражала до самых глубин. Именно вот так, с голой и покорной Наташей, хрупкость мира, да и собственная хрупкость становились вдруг непреложными и главенствующими в абсолютной степени. — Этого нет. Нет меня, Эдика, Наташи, нет этой кровати, этих стен, этого дома. Где я? Что за видения посещают меня? Кто руководит этим? Кто руководит мёртвыми и вовсе не рождавшимися? Я похоронен под толщами времени, я пылинка в безбрежной пустоте, меня нет, меня никогда не было, ничего никогда не было, это ложь, причудливая, множащаяся ложь».
И с новой силой хотелось доказать миру факт его небытия, окончательную степень его отсутствия, непререкаемую истину его лживости.
— Я знаю тебя, гнусная явь! — кричал я, чувствуя, как закипает сперма.
— Мне известны твои намерения и формы одурачивания!
Эдик, не прекращая движений бёдрами, тревожно на меня поглядывал.
— Тебе не обмануть обманщика, мерзкое отродье! — а сперма уже бурлила, сперма уже мчалась наружу, сперме не терпелось быть исторгнутой и засохнуть на грязной простыне, так и не оплодотворив женскую плоть.
— Я уничтожу тебя!!! — вопил я в потолок, отчего облупившаяся и державшаяся на честном слове штукатурка готова была сорваться на наши головы и даже пускала в воздух мелкую белёсую пыльцу.
Сперма вырывалась наконец наружу и освобождала меня на какое-то время от неподвластных томлений плоти.
Сам концерт в Перми в памяти не отложился. Не потому, что я был пьян или обкурен, нет. Просто концерт был самый что ни на есть рядовой. Обыкновенный.
Здесь мы с Пухом решили нанюхаться. Он раздобыл какой-то белый порошок — звучит как описание в милицейской сводке, но иначе его не назовёшь — и клятвенно уверял, что это настоящая колумбийская кока. Вряд ли она была колумбийской и даже вообще кокой, но не попробовать новых ощущений после достаточно скучного курения ещё более сомнительной, чем эта кока, травы, которую все в нашей группе торжественно звали марихуаной, но была которая, скорее всего, полынью, я конечно же не мог.
После первого же вдоха меня обильно стошнило. Вывернуло не просто наизнанку, а наизнанку изнанки — вроде бы весь пол в полуподвальной каморке, где мы кантовались, покрылся на сантиметр моей ядовито-зелёной блевотиной.
— Э-э, — жалеючи смотрел на меня Пух, — не принимает организм.
— Ерунда! — тут же стал я бодриться. — Короткий сбой. Теперь желудок чист. Давай ещё!
Он дал, но при втором вдохе меня снова стошнило — лужа блевотины увеличила свою глубину ещё как минимум в три раза. Откуда только взялось во мне столько непереработанных пищевых остатков?
— Мда, — сурово и печально констатировал Пух. — Не быть тебе кокаинистом.
— Ну и хер с ней, с этой кокой! — покрытый пятнами, шатающийся, раздосадовано махнул я рукой. — Не быть, так не быть.
На концерте, то ли от досады на самого себя, то ли просто так, в рамках развития моей звёздно- роковой личности, я спустил штаны, вытащил наружу член и обдал первый ряды мощнейшей струёй мочи. Публика, в основном визжащие и кривляющиеся девчонки-панкушки, отпрянула от сцены, но выходку мою восприняла в высшей степени положительно — новой порцией визгов. Я держал в левой руке микрофон и рычал в него слова песни — кстати говоря, это была «Живительная влага», достаточно популярный и мелодичный боевичок — а правой тряс пипиську, то ли смахивая с неё последние капли, то ли гордясь самим фактом её оголения. Я был на пике творческого возбуждения, я почти купался в прунах восторга, я постигал единение со слушателями и сонмом собственных тайных, мелких и гадливых личностей. Мне было хорошо.