вопрос в упор, что мы вести газету в такой форме не можем и должны будем связь с газетой порвать. Так тогда неким Галичем6, если не ошибаюсь, велся обзор газет и журналов. Он был поручен мне, и мне пришлось прямо поставить так вопрос, что паша часть, политическая часть редакции, считает невозможным вести в прежнем виде отдел и просит, тов. Галич, вас освободить от этого себя и с завтрашнего дня я буду вести отдел. Так по аналогии мы поступали и со всеми другими. Так что газета была нами завоевана, и последние номера велись в ленинском духе, и уже начала складываться наша редакционная жизнь по аналогии с той, как протекала наша жизнь в Швейцарии.
У нас начали устраиваться редакционные совещания, обсуждались статьи; разумеется, это была ежедневная газета, выпускали ее в 4 раза больше, чем еженедельную, она имела большой материал, было много сотрудников и такого тщательного просмотра всего материала нельзя было проводить; и, между прочим, Владимир Ильич несколько раз говорил так: что черт знает, хорошо ли, что у нас такая большая газета, всю ее за день никак не обнимешь и прочесть ее бывает трудно, не доберешься до всех углов. Если бы мы издавали газету меньшую и для рабочих более подходящую, может быть, было бы лучше… Но эта тоска Владимира Ильича по поводу того, что нельзя так держать газету в руках, как он привык, чтобы каждая строчка была продумана, прощупана и поставлена на свое место, вскоре была разрешена вмешательством полиции, потому что нашу «Новую жизнь» закрыли. Но когда она была уже закрыта, непосредственно после ареста Петербургского Совета, мы стали переходить к другим газетам, меньшего типа. Одна из них, которая просуществовала больше, называлась «Волна», но названий было много. Мы уже привыкли к тому, что нас закрывали, как только мы выйдем, и поэтому через несколько дней мы переходили к новому названию, нас снова закрывали, мы придумывали новое и издавали дальше.
Так было до тех пор, пока началась столыпинская реакция, которая прекратила всякую возможность издания газет, и эта самая газетная линия была воспроизведена позже, когда глухие времена реакции стали проходить и когда началась другая линия уже в «Правде», которая называлась все время тем или другим названием, но которая постоянно стремилась к своему старому, основному названию, к той «Правде», которую мы и сейчас ежедневно читаем.
…Когда мы перешли к меньшим газетам, тогда обстановка изменилась. «Новая жизнь» издавалась в хорошее время, когда в сущности говоря, господствовала более или менее полная свобода слова. А тут как раз дело пошло на убыль. Это было уже после декабрьского вооруженного восстания в Москве, и нам грозила уже явная реакция…В то время издавались небольшие газеты, и задача была — защита своих позиций от меньшевизма… Владимир Ильич крепко держал дело в руках, и каждая строчка тут просматривалась. Я вел и тут также обзор в журналах и газетах, которые занимали у нас большой процент материала. И я помню, что не было ни разу, чтобы я, который пользовался все же известным доверием у Владимира Ильича, мог сдать свою статью в типографию без того, чтобы она не была прочитана всей редакцией. Они зачитывались вслух, как и все политически важные телеграммы и т. д., словом, весь материал, который в газете легального порядка должен был иметь место. Вся политическая часть прорабатывалась на общих собраниях редакции, и каждый раз вносилось большое количество поправок…
К этому времени относится и выработка более существенных вещей, чем статьи, выработка наших партийных резолюций. Обстановка была такая, что нужно было взвешивать очень. С одной стороны, можно было удариться во фразеологию, отстаивающую позиции романтического радикализма, которые не давали почвы для прямых революционных действий, а с другой стороны, меньшевизм шел в то время к ликвидаторству. При этой обстановке каждое слово должно было взвешиваться. С той линии, которую вел Владимир Ильич, якобы средней линии, а на самом деле единственно революционной линии можно было соскакивать то в ту, то в другую сторону — ко взаимным упрекам. В это время резолюции, которые мы вырабатывали во время переговоров с меньшевиками, перед самым Стокгольмским съездом, на самом съезде и после него, когда в ЦК начался раскол и разногласия, имели большое значение.
Эти резолюции вырабатывались особым методом Владимира Ильича, которым он пользовался и позже. Но я уже не был тогда членом ЦК, а тогда редакция Центрального Органа и ЦК заседали вместе, и я не знаю, насколько уже позднее, после нашей победы, он этим методом пользовался, но в то время он этот метод любил. И этот метод был в буквальном смысле методом коллективной работы. Нас собиралось 12–14 человек. Владимир Ильич говорил: давайте выработаем такую-то резолюцию. Он сам давал свою наметку, он предлагал разбить ее на такие-то параграфы, такую-то общую идею, и мы начинали совместно редактировать. Владимир Ильич или кто-нибудь другой предлагал первую формулу. Она обсуждалась с точки зрения, как бы ее лучше повернуть, буквально от слова к слову. Как только формула удавалась, она подвергалась большой критике со стороны Владимира Ильича, — не подточит ли здесь нос, не возможны ли недоразумения, не будет ли каких-нибудь недоумений со стороны других, искали более точной формулы и когда кто-нибудь находил, Владимир Ильич говорил: это хорошо сказанул, это запишем. И она записывалась. Так шло до конца, еще перечитывала редакция и тут же редактировала, и буквально нельзя было сказать, кому же принадлежит то или иное слово, то или иное выражение. Каждый выкладывал приходившую ему в голову формулу.
Вообще говоря, должен сказать, что Владимир Ильич предоставлял своим сотрудникам довольно широкую свободу выражения и, так сказать, внешнего оформления. Да и к выбору тем он тоже широко относился. Мало-мальски тема подходящая, всем нравится, он говорил: посмотрим, что выйдет.
Но никак этого нельзя сказать относительно политической линии… Там, где он чувствовал отступления от правильной политической линии, он был беспощаден и не соглашался ни на какие уступки.
Товарищи, могу сказать, хотя это и не относится, может быть, к редакционным методам Владимира Ильича, а скорее к методам общего политического руководства: я думаю, что, вероятно, в Доме Ленина в архиве должны храниться такие вещи, хотя многие из них и исчезли, он очень любил, поручая кому-нибудь выступать, вместе с ним давать тезисы. У меня таких тезисов было очень много, но, к величайшему сожалению, все это погибло из-за переездов. Но то, что у меня оставалось, я, конечно, передал в соответствующие хранилища. Но это бывало очень часто, что Владимир Ильич, брал синий или красный карандаш и на листке бумаги писал несколько тезисов и говорил: сумеете вы их развернуть в виде доклада, согласны или нет? Конечно, обыкновенно получал, полное согласие. Ему отвечали: хорошо, приму во внимание, так и буду говорить. Он делал это часто и на конференциях и на съездах. Поэтому очень часто его сотрудники и сподвижники выступали полностью со своими докладами, в которых аргументы давались Владимиром Ильичем.
Очень интересная подробность, и если бы можно было найти побольше таких тезисов, они показали бы сейчас, что и такая работа, которая не относится к имени Ильича, носила на себе могучую печать его гения, его прозорливости, его умения сконструировать основные тезисы…
Мое берлинское приключение*
От времени до времени я езжу по разным русским колониям за границей с рефератами, которые посвящаю вопросам литературы, искусства, философии — культуре вообще. Темы и трактовка их в этих рефератах те же, что и в моих статьях, публикуемых мною в разных, бог ведает насколько, «свободных» органах другого отечества. Кстати сказать, не было еще случая, чтобы у кого-нибудь из этих органов возникло «недоразумение» из-за моих работ.
Этим, конечно, я не говорю, что рефераты мои не имеют известного демократического значения. Повсюду за границей выделяется часть студенчества, все острее интересующаяся широкими культурными проблемами. Печальное время господства своеобразного академизма с его «дипломным» отношением к жизни и торжеством карт, футболизма и скандальчика — для значительной части молодых невольных изгнанников прошло. Я дорожу поэтому возможностью говорить с русской молодежью, живущей на Западе, о таких поэтах, как Максим Горький, как Верхарн, или давать им общие обзоры течений в современной литературе, философии и т. д. По недвусмысленным симптомам умозаключаю, что студенческие колонии рады моим посещениям. Берлин, однако, всегда был сомнительным городом.