— безумие. И что оправдывает его, так это то, что он выбрал его невольно. Его голова полна курьезов, кошмаров и карикатур. Он не может иначе.

Когда он работает, его капризы или вкусы непостижимым для него образом (если хотите, подсознательно) подталкивают его: «Почему нельзя? Отчего нет? Почему не сделать фиолетовую корову? Почему не изобразить человека ходящим по потолку? Почему не разбить небо на несколько неравных треугольников и не закрасить каждый, как на душу взойдет?»

Шагал капризничает, играет, но ему кажется, что он не может иначе.

— Зачем у вас вот то и то? — спрашиваете вы. Торопясь, художник бормочет:

— Мне, видите ли, необходимо было так сделать.

С первого взгляда — необузданная капризность. А на деле одержимость.

Вот небольшая картина. Человек сидит на крыше дома и ест, другой в одной рубашке идет по улице.

— Видите ли, — говорит Шагал своими детскими словами, — тут вся моя биография: моего дедушку часто находили на крыше, он любил есть там цимес. А мой дядя любил ходить по улицам в одной рубашке.

«Наша семья», «наша зала», «наша столовая», «наша улица»— это часто повторяется у Шагала. Все элементы его фантазии заимствованы из скучной, пришибленной, неуклюжей жизни пригородного мелкого люда на Литве. И словно рванувшись из тисков серых людей, Шагал все это перемешал и перепутал, тогда, по его мнению, вышло смешно и забавно. Иногда, однако, страшно. Черные окна, наполовину завешенные занавесками, искривленные лица, странные, косые какие–то лампы, размахивающиеся маятники, неуклюжие позы, проза пополам с кошмаром. Дух сатирический и пьяный носится над почти хаотическими композициями Шагала.

Среди необычайного разнообразия придумываемых их курьезов замечаются и навязчивые идеи. Постоянно фигурируют телята, солдат с девицей, неестественно крутые горы, по которым едут лошадки с телегами, какой–то козел на небе и тому подобное.

Любовь к орнаментальной красоте, любовь к сказке чувствуется порою в какой–нибудь ветке, одетой цветами или фруктами, и больше всего просто в красках. Абсолютно не считаясь с реальной окраской вещей, Шагал делает малиновые улицы, коричневое небо, синих коров и т. д. Краски он выбирает почти чистые, красивые сами по себе в большинстве случаев, и старается поновее сопоставить их. В его реал– фантастику вмешиваются кое–какие кубистские увлечения, но они не характерны, и Шагал их не понимает: «Тут я квадратиками взял, мне тогда необходимо было, такой период был у меня».

Есть, конечно, известная нарочитость, известное кокетничанье, желание удивить. Если бы было только это — искусство Шагала было бы противным. Но нет. Сквозь инфантилизм, нелепости упрощенного и в то же время неясного, сбивчивого рисунка вдруг остро проглядывает большая наблюдательность, большая выразительность. Это внезапное проявление яркого психологического таланта в детской манере живописи особенно поражает вас, как старческая мудрость в устах младенца.

Шагал — интересная душа, хотя несомненно больная и в своей веселости и в тоске. Какой–то маленький Гофман околовитебских трущоб. Еще скорее — Ремизов[25] кисти, Ремизов черты оседлости. Но живописец он все–таки небольшой. Его композиция разорвана на кусочки, постоянно распадается на отдельные сценки, на отдельные выдумки, разбивающие внимание. К таким же кусочкам сводится его колорит. Каждый угол картины представляет какое–нибудь скерцо, какую– нибудь «находку». Все это вместе не слито.

Рассматривать картинки и рисунки Шагала занятно, потому что в них есть бредовое, яркое воображение. Этому не мешает, конечно, их как бы лубочный характер.

Но, например, по содержанию так же занятно смотреть цветные гравюры великого Утамаро. Там ведь тоже художник на каждом шагу поражает вас неожиданным па вдохновенной пляски своей фантазии. Но какая разница!

Там — живописец, там человек с необычайной культурной чуткостью, доминирующей над в совершенстве познанным рисунком и над непревосходимым чутьем красочного тона, там— виртуоз, всем овладевший и все подчиняющий грандиозной свободе своего вымысла.

Здесь…

Может быть, Шагал мог бы рисовать, мог бы писать несколько лучше. Он, конечно, нарочно хочет известной наивности. Но хорошо рисовать, хорошо писать красками — он не может. Вы видите все–таки, что знаний у него мало. Вкус у него тоже сомнительный: в погоне за курьезами, беспомощный перед видениями своего воспаленного воображения, Шагал не умеет свести концы с концами, не гармонизирует своих работ.

Он остается все же интересным художником. Прежде всего он интересует как своеобразный поэт. Притом поэт, стремящийся выразить свою незаурядную душу графически, красочно, и своеобразно достигающий этого.

Вступление других на такой же путь было бы бедствием. А, к сожалению, чудачить без овладения ремеслом, выезжать на чистой талантливости, не подкрепленной мощью в способах выражения, — это болезнь многих и многих молодых людей.

Шагалу это прощаешь. Его картины курьезны, нелепы, но все–таки то смешат, то пугают, и вы чувствуете, что он сам такой, что, в конце концов, все–таки все это глубоко искренно.

Да, ему это прощаешь, даже смотришь с несомненным интересом на эту роскошь в бреде, на эти отдельные колющие, меткие наблюдения, на эту наивную игру кистью, и вместе… жалеешь художника. Он хочет летать, но летает, как домашняя птица, как птица с подрезанными крыльями: смешно, над землей, кувыркаясь и падая иногда. Ему все–таки нравится этот полет; и вы смеетесь, и вам интересно, как бросается в воздух, как хочет хлопать крыльями это полукрылатое существо. И вдруг вы опоминаетесь и чувствуете во всем этом болезнь и уродство…

Впрочем, если вычесть замечательное знание языка, то я почти все то же мог бы сказать и об Алексее Ремизове. А ведь он — знаменит. Шагал из той же семьи художников. И он очень молод. Может быть, его слава подымется еще выше славы Ремизова?

Жолткевич

На днях ко мне обратилась за помощью, можно сказать как утопающая, одна, совсем молодая художница, учившаяся до сих пор в Мюнхене, превосходно овладевшая рисунком, даровитая. Ее мюнхенские профессора сами ей посоветовали ехать для усовершенствования и для ознакомления с живописью в Париж. Но бедняжка здесь совсем растерялась. Безбрежное море ультрамодерна, в котором как щепки ныряют отдельные хорошие произведения и шумят все мутные водовороты новейших мод, закружило ей голову. Молодые русские художники, которых она встречает, подымают ее на смех за то, что у нее четкий и сильный рисунок, что она великолепно схватывает сходство. По их мнению, все это недостойно художника: надо стилизовать! И бедняжка чуть не со слезами поверила мне одну свою догадку: «Мне все кажется, — сказала она, — что они стилизуют потому, что вовсе не умеют рисовать. Я, по крайней мере, никак не могу добиться, чтобы они хотя для примера нарисовали мне что–нибудь порядочное — сейчас же начинают стилизовать и выходит ерунда». Но если здравый смысл наталкивает ее на эту догадку, то самоуверенный крик и шум, раздающиеся со всех сторон, прямо–таки мучат ее.

Конечно, осмотревшись в Париже, она найдет здесь те молодые силы, которые умеют идти вперед, понимают, как важно отходить от непосредственного изображения видимости объекта, но в то же время не подменяют живописи простым фокусничанием, лишенным всякого «ремесла».

Такие есть. Сегодня, например, по дороге к скульптору Жолткевичу я зашел в маленькую мастерскую совсем молодого художника Цукермана. Он кончил рисовальную школу в Вильно и уже года три работает в Париже. Однако хотя он и живет в «La Ruche», в месте наиболее сильного прибоя наиболее безумных парадоксов, — это нисколько не лишило его ни индивидуальности, ни чутья красоты.

Конечно, молодой Цукерман еще не нашел себя, есть колебания, есть неопределенность в его пейзажах; но постепенно вырабатывается художник, искренно и поэтически видящий природу. А что

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату