к старости все еще говорил: «Да бог вам судья! В конце концов, проповедовать — это тоже гордыня, уйти в свою келью и там спасать свою душу — вот настоящее смирение».
Конечно, Толстой не всегда поддавался этому чарующему голосу сатанинского искушения, которое говорило: «Лев, Лев, бросил бы ты книжки писать, бросил бы ты письма во все страны мира посылать, бросил бы ты проповедь, — никто тебя по слушает, слушает только дурачье, которое начинает капусту сажать и считает, что в ней настоящее спасение, — никому не сопротивляются, едят только ту капусту, которую сами посеяли, идеал свой видят в том, чтобы быть жвачным животным — вот кто тебя слушает. Поэтому ты, великий Лев, отойди от людей и думай о своей большой, большой душе, в которой живет бог; ты — человек старый, скоро твой конец придет, и ты прямо угодишь перед лице господне!»
Очень часто слышались эти речи и то же направление в восточной мудрости, в книгах, трактующих о судьбе Будды; там есть такой эпизод, когда Будда, сидя под священным деревом, постился бесконечное число дней и ночей, и его всячески искушал дьявол, но Будда не прельстился его искушениями. Тогда дьявол сказал: «Да, Будда, ты такой человек, который может сделаться богом, ты от всего отрекся, теперь чего же тебе еще — помри, скажи только одно слово, что хочешь помереть!» А Будда ответил: «Нет, я должен остаться на земле, чтобы спасать других, я сам нашел дорогу, теперь другим буду показывать». Тут сатана отошел от Будды.
И в Толстом тоже возобладала активная сторона; сам нашел истину, буду других учить. Но то, чему он учил, хорошо или плохо? Оно хорошо, поскольку он бил синод так, что синод его наконец проклял; хорошо, поскольку он бил самодержавие так, что самодержавие давно бы его задушило, — как он говорил: наденьте на мою старую шею намыленную веревку, — но не смело, потому что слишком он был знаменитый человек, никак его не удавишь без того, чтобы весь мир не ахнул!
Но когда он проповедовал непротивление злу насилием, когда говорил, что бороться можно тем, чтобы не идти в солдаты, не платить налогов и т. д., то нехороша была эта пассивность сопротивления ничем не стеснявшемуся наглому насилию. Только тогда народ может рассчитывать на победу, когда сам активен, когда он не только обороняется, когда он вооружен силой; веревку на шею быстро наденут, если он не возьмет оружия в руки, если не сокрушит врага до конца. Только тогда он может сказать: старое больше не вернется. Капиталистической ведьме недостаточно, чтобы ее убили, в гроб положили, в землю зарыли, нужно еще осиновый кол вбить, — тогда она не встанет. Поэтому, когда рекомендуется мягкость, рекомендуется гуманность, терпение, — все, кто не верит, что бог поможет, должны сказать: бог–то бог, да и сам–то я не плох. Ведь вот бог несколько тысяч лет терпит неправду на земле, а подлинная справедливость в наших сердцах живет, в наших мускулах, в наших винтовках, которые теперь делают правду на земле. Поэтому толстовское непротивление неприемлемо для нас.
Мы принимаем критическую часть учения Толстого, мы не принимаем положительной его стороны, и мы будем в этом отношении бороться с его учениками.
Мы говорим, что постепенно трудовое человечество переходило от пассивного непротивления к активной борьбе, но прежде не было почвы для победы, не было возможности создать не равенство бедных, а равенство богатых, на что мы теперь имеем возможность благодаря колоссальному развитию техники при капитализме.
Мы сейчас можем формулировать наши задачи: люди должны быть братьями, должны жить в красоте, в добре, в истине. Но чтобы этого достигнуть, надо построить правильный хозяйственный порядок, нужно сломить политическое господство одних над другими. Чтобы пройти в этот рай, нужно пройти сначала через стадию чистилища, каковой является страшная, роковая, последняя борьба между рыцарями этого братства и этой любви и ненавистниками всех народов, которые стоят на пороге этого рая и не пускают в нeгo. И в то время, когда мы наконец получаем, как теперь произошло в России, силу, нам говорят: как вы ни гуманны, вы пользуетесь государственной властью против инакомыслящих, вы беспощадны, вы угнетатели, а буржуазия теперь — угнетенные, неужели вы не можете взвесить слез угнетенных и приостановить вашу жестокую расправу над ними?
Горе тому, кто увлечется этим и для кого самый механизм угнетения окажется последним словом премудрости; кто считает, что он сделался господином и поэтому имеет право кого–то угнетать. Это — величайшая измена тому святому духу социализма, которым всякий из вас должен быть проникнут. Но горе и тому, кто этим песням сентиментальным внемлет и говорит: «Отброшу меч, поцелуюсь с братом буржуем», потому что если ты этого «брата», который недавно ездил на твоей шее, поцелуешь, то с величайшей ловкостью &тот «брат» вспрыгнет снова тебе на шею и станет ездить на ней до конца веков. Поэтому не объявляйте мира, прежде чем не убедитесь, что враг этим миром не может воспользоваться; Террор — ужасная вещь, ненавистная вещь, войну как можно скорее нужно прекратить, и международную, и между гражданами одного и того же народа; мы должны с отвращением это дело делать, с величайшим внутренним содроганием, но мы должны его делать, как нужно осушить грязную яму, если яма эта отравляет наших детей.
Это — жестокая работа, но она должна быть выполнена для того, чтобы наступило лучезарное время подлинного равенства и братства.
Но мы не должны, само собой разумеется, только ждать этого времени, мы должны требовать залога; мы имеем одну руку, Чтобы бороться, чтобы держать в ней меч, а другой мы должны сеять цветы, хотя бледные, хотя подснежники, хотя первые цветы весны, но мы должны сеять их, чтобы чувствовать, что мы не только боремся за что–то будущее, — мы легче защитим то, что имеем, если засеем наше поле хотя бы и бледными цветами. Вот почему работа над реформой школы — работа над реформой внешкольного образования, вот почему всякая культурная работа есть тоже своеобразный меч в нашей борьбе за наше будущее, вот почему все это не менее важно — не менее и не более, — чем тот временный настоящий острый меч, которым приходится нам действовать, чтобы не оказаться жертвами собственной неспособности.
МЫСЛИ О «ГРАДЕ КИТЕЖЕ»
Впервые напечатано в газете «Жизнь искусства» (Пг., 1918, 5 дек.). Текст приводится по сб.: Л у и ачарскийА. В. Почему нельзя верить в бога? М., 1965.
За последнее время редко приходилось мне испытывать столь интенсивное наслаждение, как то, которое испытывал я в Мариинском театре во время исполнения «Града Китежа»[144]…
…Тем не менее эту статью я начал писать вовсе не для похвалы, а если хотите, для сугубого порицания или для выражения моего крайнего недоумения, для выражения глубокого тоскливого протеста, который спектакль породил в моей душе.
Опера, очевидно, искалечена. Я желал бы быть правым в моем предположении, что искалечена она внешними причинами, соображениями цензурного характера, «страха ради иудейского».
В самом деле: основной образ, носительница всей идеи пьесы — дева Феврония — получает, благодаря последней части предпоследнего акта и всей последней картине, облик совершенно извращенный и, я бы сказал, возмутительный.
Я понимаю Тертуллиана, который говорит, что высшим наслаждением для обитателей рая будет сознание трепещущего под их ногами ада, страшной пытки. Когда человек римского склада мыслей переполнен чувством мести и мечтает об арене, на которой мукам преданы будут господа, в то время как рабам будет предоставлено ложе императорское, — я это понимаю.
Я понимаю также тех возмущенных друзей христианства, которые спрашивают себя, как мыслимо блаженство праведников у престола божия, созерцание вечной красоты и вечной благости, осиянных светом вечной истины, при остром сознании, что под ногами их гигантский ад пытки, вырваться из которого надо оставить надежду?
Противопоставление ада и рая в христианстве есть клеймо позора на его челе, и когда в благие уста