Когда он пел об этих своих личных романах, то делал это открыто и гордо. Вместе с тем в
Если общественная, железная лира Маяковского никогда не поддавалась пессимизму, то в личном, интимном, которого не так мало у него, его, очевидно, подстерегал враг, и чуткому уху это, пожалуй, могло открыться издавна.
Самый этот факт — противоречие между общественным лицом Маяковского и его внутренним, интимным миром — теперь становится фактом общественным.
Еще раз скажу: богатство личных переживаний, глубина их нисколько не противоречат нашему общему определению: Маяковский — кусок напряженнейшей и горячей жизни.
Большая чуткость, большая внутренняя подвижность, большая страсть, большая нежность — это тоже своеобразные силы, только это такие силы, в которых таится и слабость. Ведь жизнь несет в себе диалектически смерть, и все, что в жизни является личным, индивидуальным, как раз и таит ее в себе, в то время как общественные стороны нашего бытия раскрывают перед нами широчайшие, «вечные» перспективы.
Итак, в великом целом «жизни» Маяковского были две необходимые друг для друга стихии: эпическая, широко общественная, и лирическая, глубоко интимная. Трубы и литавры великой борьбы и «флейта позвоночника».
Конечно, враги будут шипеть, что смерть пришла к Маяковскому именно в его общественности. Мы знаем, что они скажут на этот счет и что уже говорят.
Эх, Владимир Владимирович, вот еще плохо во всем ужасе, который над вами приключился, что не можете вы встать из гроба и ответить им, как надо было бы. После вашего выстрела они не хотят верить даже тому, что вы только что прозвенели им «Во весь голос».
Однако, говоря о Маяковском в эти торжественные и печальные дни, я хочу быть правдивым до конца.
И в общественной жизни Маяковского была одна тяжелая «задоринка».
Товарищи! Когда борются жизнь и смерть, каждая, даже маленькая, гирька имеет значение на весах. Пережит опасный момент, и отходит от человека смерть, глухо ворча и обломав зубы о броню жизни.
В стенограмме последнего выступления Маяковского, связанного с его юбилеем и выставкой, мы встречаем такие слова:
«Теперь. я на пять минут перейду к моей выставке. Для чего я ее устроил? Я ее устроил потому, что, ввиду моего драчливого характера, на меня столько собак вешают и в стольких грехах меня обвиняют, которые есть у меня и которых нет, что иной раз мне кажется, уехать бы куда-нибудь и просидеть года два, чтобы только ругни не слышать!
Но, конечно, я на второй день от этого пессимизма опять приободряюсь и, засучив рукава, начинаю драться, определив свое право на существование как писателя революции для революции, не как отщепенца. Смысл этой выставки — показать, что писатель-революционер — не отщепенец, стишки которого записываются в книжку и лежат на полке и пропыливаются, но писатель-революционер является человеком — участником в повседневной, будничной жизни и строительстве социализма»10.
Видите, приходилось
Энгельс говорил, что надо выработать себе бегемотову кожу для того, чтобы не чувствовать эту ругань. Внешне Маяковский был закован в крепкую броню. Те, что ругали его и справа (презираемые им эстеты) и слева (педанты нашего лагеря, которых у нас не так мало), думали: «Ему от этого ничего не станется». И он встряхивался, как огромная собака, вышедшая из воды, и стрелы ссыпались с него. И он сам отвечал потом меткой я острой стрелой. Но поэт чувствителен. Маяковский всем существом хотел общественной любви, понимания, оценки; хотел, чтобы за все усилия своего творческого таланта идти как можно более строго в ногу с пролетариатом его признали «своим», а. приходилось «доказывать».
Разумеется, не это сломило Маяковского: «Я на следующий день. — говорит он, — опять приходил в себя и засучивал рукава».
Но все же эта довольно сплоченная враждебность, которую встречал вокруг себя Маяковский, враждебность часто мнимая, поверхностная, но тем не менее болезненная для него, в известной степени присоединялась к его скорби.
Урок нам — быть нежными и заботливыми к своим художникам.
Ильич умел быть бесконечно суровым, когда надо, но старые товарищи знают, каким он мог быть заботливым, снисходительным, любящим.
Наш пролетарский лагерь вообще суров. Но к своим певцам он должен быть нежен. Пусть вспомнят тот удивительный такт, ту удивительную осторожность, которую Маркс проявлял и к Гёте, и к Гейне, и к Фрейлиграту11.
Чтобы быть поэтом, надо быть чувствительным.
Поэт на грубость, холод, на насмешку отвечает — быть может, незаметно для толпы, перед которой он гордо сохраняет независимый вид, — роковым подчас сжиманием и трепетом сердца.
Да, Маяковскому было горько, что в ответ на его дар, на то, что он все силы поэтические отдал пролетариату, часто отвечали подозрительным взглядом, уклончивым отзывом, холодным консерватизмом.
Конечно, это не то, о чем злобно перешептываются между собой людишки, которые хотят сделать из смерти Маяковского клевету на то великое, что великим оставалось всегда для него.
Только кое-что мелкое вокруг великого, мелкие временные неполадки, каких у нас еще много, могли огорчать Маяковского, ни в коем случае, разумеется, не являясь причиной его трагического решения.
Но в том же своеобразном признании Маяковского в вечер его юбилея-отчета, как называл его сам Маяковский (признании сдержанном, но очень продуманном), мы читаем еще и такие строки:
«Я сегодня пришел к вам совершенно больной, я не знаю, что делается с моим горлом, может быть, мне придется надолго перестать читать. Может быть, сегодня один из последних вечеров. Но все-таки я думаю, что было бы правильнее прочесть несколько вещей для товарищей], которые их не слышали»12.
Мы не знаем ничего о болезни Маяковского. Тут, конечно, большая причина несчастия. Внешне он казался редко здоровым; внутри его грыз недуг. Трудно судить об этой стороне события. Трудно сказать, в какой мере недуг этот мог побуждать сознание Маяковского окончить жизнь.
Стойкий Лафарг и его жена, родная дочь Маркса, покончили самоубийством на пороге глубокой старости, не желая дряхлеть.
Трудно сказать, не мог ли, с другой стороны, этот недуг
Однако ясно, что для самого Маяковского основная причина его крушения лежала не в этом.
Маяковский решительно подчеркивает эту основную причину в оставленном им письме13: «Любовная лодка разбилась о быт». Лирический, интимный Маяковский сдал позиции! Как мы уже сказали, здесь сама сила его чувства превращалась в слабость.
Интимный Маяковский прорывался часто неожиданными умиленными строфами, неожиданными сентиментальными обертонами.
Именно отсюда напал на него враг.
Владимир Владимирович! Почему вы сходили с вашего броненосца, на котором вы победоносно командовали в войне за культуру? Зачем плавали вы на «любовной лодке», на этом утлом суденышке? Разве вы не предчувствовали так ясно, что оно может жалко разбиться о подводные скалы еще не взорванного быта?
Мы знаем, что в такой книге, как «Про это», где любовь ваша наполняла вас, вы с особенной ненавистью ополчились на этого гада — на быт. Вы понимали, что именно отсюда, именно через вашу нежность и страсть, может проползти змея, чтобы ужалить вас в сердце.
Не осилили тебя сильные.