«Политик, политик, какой ты художник! твое искусство тенденциозно!», то пролетарский писатель отвечает на это громким смехом, презрительность которого сразу подавляет глумление врага. «Чем ты думаешь меня попрекнуть? Тем, что огромное пламя энтузиазма, при свете которого я хочу перестроить мир, говорит также и в моем художестве?»
Нашим художникам нечего бояться быть публицистами в своих художественных произведениях в том ли смысле, что сами образы их насыщены определенным идейным зарядом, или в том смысле, что их идеи не вмещаются в образы, что рядом с тканью образного рассказа они дают жгучую агитационную речь, обращенную к читателю, в том ли смысле, что писатель, обычно выступающий как художник, пишет письма обществу как публицист, как народный трибун.
Нам этого нечего бояться, ибо наш художник никак не может чувствовать себя приниженным оттого, что он окажется очень близким к жизни и напоенным ее силами. Наоборот, приниженным кажется ему тот худосочный художник, который далек от жизни, в котором не бьются полным пульсом ее живые соки. Такой художник иногда воображает, что он витает высоко над жизнью в розовых облаках рафинированной идеологии. На самом же деле он просто пресмыкается в клоаках жизни, куда стекают ее отбросы и где вся мнимая позолота и радуга стоят не больше, чем тот мусор, который мы видим в помойных ямах.
Следя за новой рабочей литературой, Горький пишет, что произведения ударников уже не литература, а нечто большее, чем литература2. Ну да, пожалуй, нечто большее, то есть, собственно говоря, это, конечно, литература и есть, но эта литература кажется большей, чем всякая другая литература, во-первых, потому, что она не уступит самым лучшим литературным эпохам по связанности своей с жизнью, даже превзойдет их, а во-вторых, потому, что жизнь, с которой она связана, вот эта нынешняя жизнь представляет собой такой взлет, такую небывалую пору человечества, отразить которую в зеркале литературы — значит сразу сделать это зеркало бездонно глубоким, сияющим, искрящимся, солнечным.
Горький — сызмальства рабочий человек — долго жил на общественном дне и видел все ужасы этого ада. Изучал он главным образом мелкокустарных трудящихся, анархо-босяцкие типы, изучал людей затоптанных, замученных, в озлоблении мучающих друг друга. Он чутко прислушивался к их мечтам, трогательно радовался их порывам и стремлению уйти прочь из этой черной жизни, всматривался в то окружение, которое обусловливало собою их страдания. Он видел тупое, сытое мещанство, видел собственнические элементы темной деревни, видел возвышающиеся над этой стеной так называемые высшие классы, включая сюда и интеллигенцию, вплоть до тузов капитала, до верхушек бюрократии, до сиятельных дворян., Все это окружение, вся эта пирамида, навалившаяся на общественные низы, вызывала в нем безмерное негодование. Сквозь все эти впечатления, которыми окружала его действительность, по мере того как развивавшийся капитализм создавал все более значительные сгустки пролетариата, Горький все полнее проникался пролетарским мировоззрением. Конечно, и у Горького бывали ошибки. Но все это давно перемололось и давно отброшено в сторону, как пыль. Когда после длительного пребывания за границей, уже в пору известной зрелости нашего строительства, Горький вернулся в свою страну3,— растаяли все дымки, и произошла очень дружная встреча пролетарского писателя с нашей пролетарской общественностью, с рабочими советских фабрик и заводов, с тружениками совхозов и колхозов. И с тех пор Горький заключил с нами самый закадычный и неразрывный союз. С тех же пор Горький занял там, за границей, пост свирепого, откровенного, неумолимого борца за правду о СССР. С тех пор он возненавидел буржуазию в сотни раз больше, чем ненавидел раньше.
Подводя итоги своего огромного опыта в своем большом романе4, Горький в то же время откликается на все важнейшие события своими публицистическими письмами. Но, кроме этих открытых писем, у него идет еще личная переписка с огромным количеством корреспондентов. К нему и от него, как стаи птиц, летят послания. Он находится в постоянном общении с друзьями. Летят к нему и черные письма, напоенные ядом. И время от времени он, как ударом молнии, обжигает корреспондентов этого порядка. Горький неизгладимыми письменами вписал свое имя в торжественные страницы истории человечества. Да, вписал. Неизгладимо. Алексей Максимович дожил до огромных побед рабочего класса, того класса, с которым великий пролетарский писатель слился воедино. Конечно, нам придется брать еще крупные перевалы. Но мы уже очень, очень высоко взошли по дороге, ведущей к величайшей цели.
Алексей Максимович оглядывается на пройденный путь и смотрит на путь предстоящий. Он старается быть спокойным. Но под его жесткими усами угадывается трепещущая улыбка, а на его голубые глаза уже навернулась та слеза, которая отмечает у него моменты глубокого душевного волнения. Он оценивает достигнутое и говорит негромко: «В общем, хорошо».
— В общем, хорошо, — гремят миллионные хоры, хотя мы все прекрасно знаем, что еще много есть нехорошего в нашей жизни. Но ведь мы — в дороге. Но ведь мы — в борьбе. Но ведь мы — в строительстве. И все знают, что Горький вместе с нами — в дороге, в борьбе и в строительстве.
Горький — писатель-политик. Он — самый большой писатель-политик, какого до сих пор носила земля. Это потому, что никогда еще земля не носила на себе такой гигантской политики. Вот почему эта политика непременно создаст и гигантскую литературу. Эта гигантская литература уже начинает расцветать…
Горького любят все, кому дороги наша политика и наша культура. А среди тех, кому они не дороги, мы различаем две породы людей. Одна: не доросшие до понимания исторических задач пролетариата. Другая порода — враги. О них Алексей Максимович сказал хорошо: «Если враг не сдается, его уничтожают»5.
В зеркале Горького*
Среди других сокровищ, которыми подарил нас Максим Горький, имеется также и серия его литературных портретов, напечатанная целиком в XVI томе полного собрания его сочинений (1923)1. К этой замечательной серии портретов должен бы быть отнесен и недавно вновь изданный в исправленном и пополненном виде интереснейший портрет — Владимира Ильича Ленина2. Но это, что называется, — особь-статья. Сейчас мне хочется заострить внимание читателя на Горьком — литературном критике, на откликах Горького на крупные литературные явления его времени. Конечно, литературно-критические работы Горького не исчерпываются указанной серией портретов; но они составляют самую крупную и самую своеобразную часть этой работы.
Все современники Горького, которым удалось отразиться в магическом зеркале его искусства, — от этого чрезвычайно много выиграли. Если все они имеют больше или меньше право на жизнь, на то, что называется бессмертием, и если оно заключено в их произведениях, — то надо сказать, что большую частицу такого бессмертия, необыкновенно полнокровную, необыкновенно оживленную, получили они именно постольку, поскольку заглянули в это зеркало.
Зеркало Горького в полной мере волшебно, и я не напрасно сказал, что это зеркало «искусства». Конечно,
То, что делает портреты Горького такими исключительными, объясняется прежде всего преобладанием художественной записи встреч, фактов, непосредственных жизненных черт, подмеченных Горьким как наблюдателем. Ведь художественный талант состоит из этих трех сторон: обостренная чувствительность, чуткая наблюдательность, затем — своеобразная индивидуальная, творчески субъективная переработка впечатлений в собственном сознании и, наконец, выразительная, волнующая зрителя, читателя, слушателя передача.
Сквозь все эти три стадии художественной обработки объекта проводит Горький тот непосредственный, фактический материал своих переживаний, своих соприкосновений с писателями, из которых лепит он потом их образы.