где скрючиваются их характеры в нечто жалкое и ничтожное, даже тогда, когда люди сами по себе не плохие.

Значит, Чехов в самый разгар реакции или, лучше сказать, в самом раннем начале как раз того периода подъема, который ознаменовался, между прочим, и появлением Горького на писательском горизонте, — значит, Чехов мог не только сатирическими элементами своих произведений, но и лирическими питать такого рода настроения.

Нам зачастую эта «мягкая улыбка» и этот «красивый голос» кажутся недостаточно жесткими в той борьбе, которая ведется в наше время совсем другим оружием. Удаленность Чехова от людей, от боевой постановки общественных вопросов делает нам его как бы чуждым, и лишь часть наших читателей- критиков, признавая это, подчеркивают вместе с тем, что у Чехова есть значительное количество элементов, которые представляют собой художественную дезинфекцию против обывательщины, все еще, конечно, не изжитой нами и по сию пору.

Конечно, Чехов не выходит в своем протесте против жизненных безобразий за пределы мягкой интеллигентской оппозиции. По крайней мере, внешне это так, внутренне же это был человек огромной влюбленности в настоящую светлую жизнь, в науку, в справедливость, такой влюбленности, какой можно пожелать любому революционеру. Вместе с тем он был человеком внутреннего бесконечного отвращения к обывательщине, к насилию, к невежеству, ко всей грязи жизни, и напряженность этого тоскливого отвращения тоже, можно сказать, завидная. Но из соединения этого пламенного идеализма и жгучего негодования не получилось не только активного действия, но даже и резко направленной воинствующей литературы. А что же получилось? Получилось изумительное многогранное зеркало, где «сквозь призму темперамента автора»36, то есть именно этой его любви и ненависти, четко, выпукло выявилось внутреннее содержание тогдашней российской повседневщины.

Мы часто теперь отмечаем в писателях прошлого прежде всего то, чего они, по нашему мнению, нам недодали, и мы мало умеем воспринимать у них то, что они нам действительно дали. Между тем, в особенности в писателях прошлого, которых, естественно, не исправишь, не так важно отметить все их недостатки, как важно превратить в активную силу ту художественную энергию, которая заключена в их произведениях, оживить ее вновь путем приведения ее в контакт с нашими собственными жизненными задачами.

Так и относительно Чехова. Вряд ли есть опасность, что чеховская мягкость и т. д. может соблазнить кого-либо из современных писателей. А если это так, то бить нужно по соответственному «гуманисту» из какого-нибудь «Перевала»37, а не по Чехову, который является одним из прекраснейших порождений своего безвременного времени. Зато при правильном чтении Чехова мы еще до сих пор можем вооружиться тем презрительным пониманием обывательщины во всей ее сложности, которое нам очень необходимо для строительства нового человека, и вооружиться той большой и теплой любовью к человеку, из которого должен произойти этот «новый», — любовью, которой у Чехова было так много. Вот почему, когда мы рассматриваем милый облик Чехова в Зеркало Горького, мы соглашаемся с ним, что при воспоминании о нем чувствуешь бодрость, видишь в жизни ясный смысл, а это значит, что он наш союзник. Что же касается той интеллигенции, которая претендует иногда на Чехова как на «своего», то прочтите, пожалуйста, эти глубоко художественные строки: «За гробом Чехова шагало человек сто, не более; очень памятны два адвоката, оба в новых ботинках и пестрых галстуках — женихи. Идя сзади их, я слышал, что один, В. А. Маклаков, говорит об уме собак, другой, незнакомый, расхваливал удобства своей дачи и красоту пейзажа в окрестностях ее. А какая-то дама в лиловом платье, идя под кружевным зонтиком, убеждала старика в роговых очках:

Ах, он был удивительно милый и так остроумен…

Старик недоверчиво покашливал. День был жаркий, пыльный. Впереди процессии величественно ехал толстый околоточный на толстой белой лошади. Все это и еще многое было жестоко пошло и несовместимо с памятью о крупном и тонком художнике» (стр. 268).

V

Воспоминания Горького о Толстом38 чрезвычайно популярны, ибо Горький дал новое представление о Толстом — неожиданное, потому что этот великий писатель был окутан для нас облаками фимиама, распущенного толстовцами. Фимиам этот, по мнению толстовцев, должен был служить к украшению Льва Николаевича. На самом же деле он не только послужил к затемнению его личности, но и к увеличению той антипатии, которую лучшая часть наших читателей чувствует к Толстому39.

У Толстого, конечно, было множество черт, которых отрицать никак нельзя и которые не внушают к нему особой симпатии. Но как раз самое отвратительное в Толстом, все, что относится к святошеству, выдвинуто было толстовцами на первый план, а самое лучшее у Толстого — то, что относится к его могучему гению, к наличию в нем невероятных жизненных и творческих сил, — все это в соприкосновении с святошеством увядало. Большая заслуга Горького заключается в том, что он сумел дунуть как бы чистым ветром в лицо посмертному образу Толстого. Фимиам развеялся в разные стороны, и мы увидели облик странный, противоречивый, но глубоко заинтересовывающий, позволяющий понимать то своеобразное преклонение перед Толстым, которое испытывает и сам Горький, прекрасно понимающий, однако, и смешные и вредные стороны деятельности этого гиганта.

Ленин написал несколько гениальных статей о Толстом40. Он, прежде всего, установил то, что заметно было как существенное лишь орлиному взору такого великого социолога, каким был Ленин. Он сказал, что шаг вперед в мировой художественной литературе, сделанный Толстым, объясняется тем, что Толстой был выразителем страданий и настроений миллионов крестьян в период ломки крепостного права и бурного наступления капитализма. Ленин отметил как основное в Толстом противоречия его бурно-пламенной отрицающей революционности, которая соответствовала глубокому, мучительному недовольству крестьянства своей убогой жизнью, своим отчаянным положением, а с другой стороны, все эти непротивления, всю эту склонность к миру, которая вытекала также из особенностей положения мелкого крестьянского хозяйства, не имевшего перед собой перспектив и погрязавшего, таким образом, в своеобразной смеси революционных порывов и азиатской пассивности.

Горький в своем превосходном анализе Толстого, даваемом в виде живых воспоминаний и полных чувства отзывов, тоже дает своеобразное социологическое истолкование Льва Толстого. Оно близко к указаниям Ленина. Горький видит в Толстом помешавшее его подлинному росту азиатско-крестьянское земледельческое начало. Он относит именно к этому «туманную проповедь „неделания“, „непротивления злу“, проповедь пассивизма». Горький говорит: «…все это было нездоровым брожением старой русской крови, отравленной монгольским фатализмом и, так сказать, химически враждебной Западу с его неустанной творческой работой, неуклонным, действенным сопротивлением злу…»

Толстой, по Горькому, говорит и от бар и от мужиков, от всей старой России, говорит против новых начал: «…явились люди, учуявшие, что свет нам не с востока, а с запада, и вот он, завершитель старой истории нашей, желает — сознательно и бессознательно лечь высокой горой на пути нации к жизни активной, требующей от человека величайшего напряжения всех духовных сил».

«В нем, — говорит дальше Горький, — все национально, и вся проповедь его — реакция прошлого, атавизм, который мы уже начали было изживать, одолевать».

Об этой реакции, об этом атавизме говорил и Ленин41, указывая на присущую нам в самых различных слоях населения обломовщину, но, конечно, Ленин прекрасно понимал, что здесь дело не в каких-то исконно национальных чертах, а в чертах, соответствующих известному периоду хозяйственного развития страны. Теперь мы уже, конечно, почти полностью преодолели нашу косность. Мы не только заменили Обломова ударником, но мы и само это «неповоротливое» крестьянство двинули по пути к социализму. Ни в одну эпоху, ни в одной стране не совершалось такого энергичного продвижения вперед. Сейчас говорить о нашей стране как о царстве Обломовых и Тюлиных42 совсем смешно, хотя нельзя отрицать, что обломовщина и тюлинщина могут еще время от времени заявлять о своем существовании, так сказать, островками или точками, или отдельными дефектами характера у отдельных людей. В этом смысле бороться с ней, со всяким хотя бы малейшим проявлением лежебочничества, еще необходимо.

Осталось позади и толстовство. Но, прекрасно понимая социальную сущность и ценность толстовской проповеди, Горький, как не социолог, а художник, остановился, главным образом, не на этом, а на его живой

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату