внешности, в особенности по манере одеваться мужчин и женщин (на улице, в театрах, ресторанах), кажется гораздо более обедневшим. Причина чисто социально-психологическая: разбитый немец силится доказать себе и другим, что он не потерял своего достоинства; в победоносном Париже меньше, чем когда- нибудь, порядка и царит своеобразная, не лишенная известной прелести, непринужденность.
И в отношении культурном немцы работают крепко и интересно.
Люди науки жалуются, правда, на понижение заработка, на уменьшение сумм, ассигнуемых на научные учреждения и задания, на некоторое обеднение студенчества. Но, во-первых, все это, как это ни странно, гораздо ярче сказывается в Париже, а во-вторых, нисколько не мешает непрерывному и огромному поступательному ходу немецкой науки.
Читателям, вероятно, известно, что во время юбилея Академии между нашими учеными, при участии представителей Советского правительства, и учеными Германии, в особенности мощной Nothgemeinschaft[11], заключен был предварительный договор о целом ряде общих работ. Теперь эти работы все более конкретизируются, причем некоторые из них будут иметь не только советско- германское, но и всемирное значение. Многого можно также ждать от посылки талантливых молодых людей, кончивших наши вузы, в Германию для усовершенствования. Но и немцы предполагают посылать к нам молодых ученых, высоко ставя многие наши научные институты, начиная с пользующегося у них огромным весом физиологического института академика Павлова.
Германская наука по-прежнему производит впечатление огромной талантливости, добросовестнейшего трудолюбия и умения действовать глубоко организованно.
Немецкие ученые сделали мне честь, устроив специальный завтрак для приветствия наркома просвещения РСФСР. Мне пришлось сидеть между своего рода старостой германских ученых, профессором Шмидт-Оттом и великим историком религий Гарнаком. За столом было не менее ста человек, из которых каждый был обладателем громкого имени.
Я вернусь еще к тому, что официально говорилось за этим завтраком, но должен сознаться, что, как ни чужды нам все эти «эксцеленцы» и «гехеймраты»[12] по своим политическим убеждениям и общему миросозерцанию, все же я не мог не чувствовать глубокого уважения к их исключительным знаниям и блестящим научным победам. Те из них, которые, как, например, великий физик Планк, отдали свои силы естествознанию, несомненно и очевидно внесли богатейший дар в общечеловеческую сокровищницу; а те, которые, вроде моего соседа Гарнака, работали в области обществознания (конечно, как немарксисты), не могли правильно осветить собранный материал, но зато в области собирания и, так сказать, полуобработки этого материала они сделали так много, что без изучения их трудов марксист не может работать, а при условии такого изучения получает в своей работе огромное облегчение. Ленин настойчиво указывал, что труд Маркса был бы немыслим вне той громады накопленных буржуазной наукой знаний, которую он в значительной мере и превратил в стройное здание марксизма3.
То же остается верным для ранних и поздних, прошлых и будущих учеников Маркса. Вот что надо помнить даже тогда, когда пороки работ какого-нибудь Гарнака нам совершенно очевидны.
Кстати, старик Гарнак оказался милейшим человеком. С необыкновенно живым любопытством расспрашивал меня о разных сторонах нашей жизни, с большой проницательностью схватывал он вещи, которые, как мне казалось, должны были бы быть очень трудными для понимания европейского буржуазного ученого. Услышав от меня некоторые сведения о нашей церкви (или, вернее, о наших церквах), Гарнак заметил, что величайшее отвращение всегда вызывала в нем всякая религиозная политика, исходит ли она от государства или от церкви: «По отношению к попам (так и сказал: „Pfaffen“) самая лучшая политика — отделить от них государство, но предоставить им возможность быть жирными. В этом состоянии они наиболее безвредны».
Но Гарнак сейчас же прибавил, что сам он религиозен, он только полагает, что религия есть дело чисто личное. Он очень интересовался, нет ли в России признаков некоторой реформации, идущей параллельно с революцией. К «живой церкви» Гарнак относится, по-видимому, пренебрежительно, но ему кажется, что евангелизм и в особенности социалистическое христианское сектантство может оказаться миросозерцанием значительной части передового крестьянства. Он с большим интересом отнесся к резолюциям по этому поводу партийного съезда4. Надо сказать, что Гарнак — студент Дерптского университета. Я не знал этого и поразился, когда в конце нашей беседы он заговорил на неплохом русском языке, а в ответ на мое изумление с пафосом продекламировал «Москву» Хомякова и начало лермонтовской «Колыбельной». Он сказал мне, что еще и сейчас читает русские работы по своей специальности. Ему почти восемьдесят лет, но он только что опубликовал великолепную книгу о еретике Маркионе5, который издавна интересовал его как один из главных отцов столь интересного представления об Иегове как о дьяволоподобном Демиурге. Я остановился несколько подробно на Гарнаке потому, что преобладающий тип старых, заслуженных, но истинных ученых-немцев именно таков: любознательность, живость ума и изумительная, не сдающаяся старости, трудоспособность.
Интересно работает послевоенная Германия и в области искусства. Возьмем, например, театр.
Правда, новых хороших немецких пьес пишется очень мало; на годовом празднике союза работников театра, на который я был приглашен, известный артист Александр Моисеи, говоривший праздничную речь, счел даже нужным ответить на нередко раздающиеся упреки дирекциям театров в чрезмерно частом появлении на сценах иностранных пьес заявлением, что современная немецкая драматургия «оскудела». Действительно, за время моего пребывания в Берлине из новых пьес признанным успехом пользовались три пьесы Пиранделло (сразу), одна пьеса американца Моэма6 и моя пьеса «Освобожденный Дон Кихот». Трудно, однако, поверить в оскудение немецкой драматургии, когда продолжает работать Гауптман и растут такие таланты, как Штернгейм, Кайзер, Толлер, Верфель и другие.
Во всяком случае, репертуар берлинских театров очень серьезен, благодаря большому количеству шекспировских и немецких классических пьес. Он несравненно серьезнее парижского репертуара. Тов. Рязанов указывал мне, что если, в смысле остроты драматургии и особенно режиссуры и декораций, берлинский театр отстал от московского, то в смысле большого количества отдельных актерских дарований, притом высококультурных, Берлин продолжает занимать первое место. По недостатку времени я не мог проверить этого, но то, что я видел (Дорш, Клепфер, Кайслер, Моисеи), в общем подтверждает это мнение..
Некоторая растерянность замечается в художественной прозе и поэзии. Старики пишут усердно и серьезно, но мало кого удовлетворяют. Молодежь (в сущности, писатели до сорока — сорока пяти лет) все еще ищут. Думается, однако, что поворот от экстравагантности экспрессионизма к какой-то новой форме реализма — есть вещь предрешенная. Достоевский продолжает царить, а из авторов других стран на первом плане стоят сознательные или бессознательные мастера социальной психологии: Пруст, Ромен Роллан, Пиранделло и Конрад.
Весьма резок вышеуказанный перелом в немецкой живописи. Здесь последнее слово —
II*
Заглядывая
Но читатель спросит: «Как могли вы „глубже“ заглянуть в эти настроения, прожив всего восемь- девять дней в Берлине?»