Я не знаю ни одного произведения Клейста, которое было бы в полном смысле симпатичным. Это, на мой взгляд, писатель вообще несимпатичный.
Я не буду останавливаться на его повестях. Они хороши, но все же имеют второстепенное значение. Клейст в особенности знаменит как драматург. Возьмем для примера первую драму, которой он обратил на себя внимание и которую осудил Гёте, — «Пентезилею». Он описывает здесь царицу амазонок, которая влюблена в Ахилла, но, так как властитель Ахилл не обращает на нее внимания, она ловит его в ловушку и растерзывает на части, но потом оплакивает. Это в высшей степени нездоровая, даже отвратительная вещь (одна из сцен особенно отвратительна — изображает чисто садическое наслаждение истреблением человека, который отказал в любви). Вместе с тем вся пьеса наполнена каким-то варварским шумом, каким- то вооруженным скифством.
Клейст ударился в патриотизм, хотел вызвать общественное движение в Германии против Наполеона. Германия была в то время очень развинченной, она ничего не могла противопоставить Наполеону, была безоружна под его ударами, и Клейст ненавидел Наполеона жгучей ненавистью. Он написал пьесу16, посвященную битве в Тевтобургском лесу. Его герой, Герман, говорит, что все средства дозволены. Для того чтобы возбудить ненависть против врага, Герман умерщвляет немецкую девушку, разрубает ее на части и говорит: «Вот как поступают с нами римляне!» Он велит своей жене заманить одного из вражеских полководцев, и этого обманутого отдают на съедение медведице.
Такими вещами переполнена вся драма. Она дышит шовинизмом, страстной ненавистью, упорным желанием сопротивляться, и это до такой степени неимоверная вещь, с точки зрения пользования для достижения цели всеми средствами, что заставляет отшатнуться от себя. В эпоху мировой войны этой вещью очень пользовались враги Германии. Да, говорили они, мы знаем, кто ваш любимец — Клейст! Вот средства, которыми вы восхищаетесь!
Немцы же, действительно, восхищаются Клейстом и по сие время.
Пьеса, которая считается шедевром Клейста, — «Кетхен фон Хейльбронн»17, — тоже очень тяжелая пьеса. Там изображается девушка, которая влюбилась в своего барина, в крупного помещика, магната. Он тоже любит ее, но так как он считает, что на простой девушке он не может жениться, то всячески ее унижает, а она терпит все унижения. Она идет за ним всюду, готова все делать для него; он ее бьет, ругает, — она все переносит. Человеческое достоинство в вас возмущается при чтении этой пьесы. А Клейсту кажется, что это немецкая добродетель, что Кетхен и есть идеальная женщина. Он, должно быть, всю свою более или менее бродячую жизнь мечтал о такой неограниченной власти над женщиной, о такой собачьей любви со стороны женщины и со всей яркостью таланта излил эту свою мечту. Конец пьесы таков, что дворянин все-таки женился на Кетхен, она добилась своего, но потому, что оказалась не простой девушкой, а незаконнорожденной дочерью императора, вышло так, что и она дворянка. В общем, пьеса, при всех поэтических красотах, довольно отвратительна.
С точки зрения психологической, психопатологической даже, Клейст необыкновенно интересен. Тут романтика приобретает черты болезненности и даже дает какие-то намеки на нашу «достоевщину». Чувствуется, что ничто не может Клейста в жизни удовлетворить, не удовлетворен он и в мечтах и в произведениях искусства. Вследствие этого его собственные произведения дышат пламенем тайной грезы, но эти грезы имеют активно-мизантропический характер, они обволакиваются каким-то налетом человеконенавистничества, извращенного сладострастия, извращенной жажды власти.
Германия во время Клейста шла уже к своей следующей ступени развития. Гейне, бывший современником Клейста, знал уже не только романтиков, но и Лассаля, именно после этой встречи Гейне написал, что с Лассалем вступает в жизнь новая Германия18, Германия действующая, превращающая мечты в действительность. Но не только в Лассале воплощалась эта действительность, она воплощалась и в Бисмарке, и в росте германского капитала, который начинает натягивать свои железные перчатки на руки. Вместе с ним растет пролетариат и начинает мечтать о своем месте под солнцем. Скоро он выдвинет уже не только Лассаля, а гораздо более крупную фигуру — Маркса. Началось движение, конфликты настоящих, подлинных сил. И Клейст, как будто бы предчувствуя, отражает отчасти это новое. Это все еще мечта, это все сон; но несимпатичные стороны потому и присущи ему, что мускулы начинают развиваться, живая кровь начинает пульсировать в его мечтах, в них большая мощь и страстность, которые в атмосфере грез и сновидений находили извращенное и неправильное отражение. С этой точки зрения, если бы в серьезной работе проводить линии, строить траекторию пробега определенных тенденций, то Клейст нашел бы свое место в конце описываемой нами кривой германского романтизма.
Французский романтизм должен был приобрести несколько иные черты, чем германский, потому что политическое положение во Франции было иное. Французская революция многое переместила. Она разбила аристократию. Аристократия потеряла почву в реальной жизни, она не имела перед собой путей, в ее среде развернулось свое романтическое течение, то есть течение в сторону мечтательности. Но, конечно, аристократия несколько по-иному мечтала, чем мечтает обездоленная интеллигенция, — она мечтала прежде всего о реставрации, о возвращении того времени, когда она была классом доминирующим. Это налагает несколько иную печать на эту романтику, которую можно назвать романтикой реакционной.
В Германии романтика тоже была реакционна в том смысле, что она отказалась от революционных путей и шла в направлении к мистицизму. Но, будучи по происхождению своему мелкобуржуазной, она не могла стать ярко и определенно монархической. С этой точки зрения можно сказать, что она культурно реакционна, но не была выразительницей: политической реакции. Наоборот, политически немецкие романтики всегда устремлялись вперед, хотя и не знали ясно куда. Во Франции была налицо политически реакционная романтика. Представителями ее были Жозеф де Местр и Бональд. Таким был и крупнейший писатель, выражавший эту сторону французской романтики, Шатобриан. Шатобриан ненавидел вознесшуюся буржуазию.
Но буржуазия, покончив с Французской революцией, вытеснила еще один класс, разбив его надежды, а именно — интеллигенцию, ту самую, которая дала и якобинцев и жиронду. Буржуазия, вместо всех их мечтаний, установила умеренную монархию, опирающуюся на хартию, отвратительную куцую конституцию, провозгласила лозунг — только богатый имеет права. И вот эта отброшенная интеллигенция развивает собственную романтику. Она, конечно, пыталась реставрировать не дореволюционное, а революционное время, поэтому французская романтика интеллигенции была революционна. Восторжествовавшая же буржуазия, крупная зажиточная буржуазия, провозгласила принцип «juste milieu», золотой середины; это значит — реакция, то есть к церкви мы-де особого тяготения не имеем, но к романтическим бредням о свободе, равенстве и братстве — еще меньше; мы люди трезвые и практические, хотим торговать, наживать деньги; вместе с деньгами человек приобретает и права; размеренная, аккуратная жизнь крупного негоцианта — это и есть идеал.
Какое же искусство могло на этой почве расцвести? Конечно, искусство жалкое. Шло оно по двум линиям. Буржуазия, с ее принципом золотой середины, постепенно уничтожила то, что в искусство было внесено революцией. Искусство приобретало нелепо чопорный характер, так как монархия после Наполеона потеряла даже свое величие, становилась все более куцей, громоздкой, неуклюжей. Рядом с официальной помпой замечалась склонность к реализму. Почему? На этот вопрос ответил еще Ипполит Тэн: «Месье Прюдом» — так называли тогда партикуляризм вознесшегося купца — «хочет, чтобы ему дали похожие портреты его семьи, его жены и его мопса так, чтобы все были похожи и чтобы платье, одежды так хорошо были бы изображены, что хотелось бы спросить: „почем брали?“» Вот идеал, которого хочет достичь истинный мосье Прюдом19.
На этой почве жажды реализма выросли некоторые интересные художники-изобразители. В литературе же подобные тенденции не могли создать ровно ничего. То, что было освящено буржуазией, что буржуазия считала своим, было абсолютно бездарно.
Зато с обоих краев — и справа и слева, от пораженной аристократии и со стороны отброшенной мелкой буржуазии — вздымались волны таланта. Прежде всего, несколько слов о Шатобриане.
Шатобриан, когда был молодым, сам был либералом. Это было еще до революции. Шатобриан хотя и аристократ, но небогатый человек; попавши в Париж, он сначала увлекся вольтеровскими идеями. Затем наступила революция. Он бежал из Парижа, вместе с эмигрантами пошел на Париж войною. Затем жил в Лондоне и бедствовал. Бывало так, что в течение пяти дней он ничего не ел, о чем он с величайшей горечью потом рассказывал. Никаких надежд у него в то время не было. На этом выросла его мизантропия и брюзгливое отношение к окружающему. Он сказал, что прожил свою жизнь зевая, и зевал потому, что он-де