проделанный с Ш. в присутствии академика Л. А. Орбели) ушло приблизительно такое же время, как и на «запечатление» и «считывание» таблицы цифр. Воспроизведение материала Ш. осуществлял с такой же легкостью, и как объем, так и прочность запечатлеваемого материала, по-видимому, не имели никаких отчетливых границ.
Таблица 2
Как же протекал у Ш. процесс «запечатления» и последующего «считывания» предложенной таблицы?
Мы не имели другого способа ответить на этот вопрос, кроме прямого опроса нашего испытуемого.
С первого взгляда результаты, которые получились при опросе Ш., казались очень простыми.
Ш. заявлял, что он продолжает видеть запечатлеваемую таблицу, написанную на доске или на листе бумаги, и он должен лишь «считывать» ее, перечисляя последовательно входящие в ее состав цифры или буквы. Поэтому для него в целом остается безразличным, «считывает» ли он эту таблицу с начала или с конца, перечисляет элементы вертикали или диагонали или читает цифры, расположенные по рамке таблицы. Превращение отдельных цифр в одно многозначное число оказывается для него не труднее, чем это было бы для каждого из нас, если бы ему предложили проделать эту операцию с цифрами таблицы, которую можно было длительно разглядывать.
«Запечатленные» цифры Ш. продолжал видеть на той же черной доске, как они были показаны, или же на листе белой бумаги; цифры сохраняли ту же конфигурацию, которой они были написаны, и если одна из цифр была написана нечетко, Ш. мог неверно «считать» ее, например принять 3 за 8 или 4 за 9. Однако уже при этом счете обращают на себя внимание некоторые особенности, показывающие, что процесс запоминания носит вовсе не такой простой характер.
Всё началось с маленького — и, казалось бы, — несущественного наблюдения.
Ш. неоднократно замечал, что, если исследующий произносит какие-нибудь слова, например говорит «да» или «нет», подтверждая правильность воспроизводимого материала или указывая на ошибки, на таблице появляется пятно, расплывающееся и заслоняющее цифры, и он оказывается принужден внутренне «менять» таблицу. То же самое бывает, когда в аудитории возникает шум. Этот шум сразу превращается в «клубы пара» или «брызги», и «считывать» таблицу становится труднее.
Эти данные заставляют думать, что процесс удержания материала не исчерпывается простым сохранением непосредственных зрительных следов и что в него вмешиваются дополнительные элементы, говорящие о высоком развитии у Ш. синестезии.
Если верить воспоминаниям Ш. о его раннем детстве — а к ним нам еще придется возвращаться особо, — такие синестезии можно было проследить у него еще в очень раннем возрасте.
«Когда — около 2 или 3 лет, — говорил Ш., — меня начали учить словам молитвы на древнееврейском языке, я не понимал их, и эти слова откладывались у меня в виде клубов пара и брызг… Еще и теперь я вижу, когда мне говорят какие-нибудь звуки…»
Явление синестезии возникало у Ш. каждый раз, когда ему давались какие-либо тоны. Такие же (синестезические), но еще более сложные явления возникали у него при восприятии голоса, а затем и звуков речи.
Вот протокол опытов, проведенных над Ш. в лаборатории физиологии слуха Института неврологии Академии медицинских наук.
Ему дается тон высотой 30 Гц с силой звука 100 дБ. Он заявляет, что сначала он видел полосу шириной 12–15 см цвета старого серебра; постепенно полоса сужается и как бы удаляется от него, а затем превращается в какой-то предмет, блестящий как сталь. Постепенно тон принимает характер вечернего света, звук продолжает рябить серебряным блеском.
Ему дается тон 50 Гц и 100 дБ. Ш. видит коричневую полосу на темном фоне с красными языками; на вкус этот звук похож на кисло-сладкий борщ, вкусовое ощущение захватывает весь язык.
Ему дается тон 100 Гц и 86 дБ. Ш. видит широкую полосу, середина которой имеет красно-оранжевый цвет, постепенно переходящий по краям в розовый.
Ему дается тон 250 Гц и 64 дБ. Ш. видит бархатный шнурок, ворсинки которого торчат во все стороны. Шнурок окрашен в нежно-приятно розово-оранжевый цвет.
Ему дается тон 500 Гц и 100 дБ. Он видит прямую молнию, раскалывающую небо на две части. При снижении силы звука до 74 дБ он видит густо-оранжевый цвет, будто игла вонзается в спину, постепенно игла уменьшается.
Ему дается тон 2000 Гц и 113 дБ. Ш. говорит: «Что-то вроде фейерверка, окрашенного в розово- красный цвет… полоска шершавая, неприятная… неприятный вкус, вроде пряного рассола… Можно поранить руку».
Ему дается тон 3000 Гц и 128 дБ. Он видит метелку огненного цвета. Стержень метелки рассыпается на огненные точки…
Опыты повторялись в течение нескольких дней, и одни и те же раздражители неизменно вызывали одинаковые переживания.
Значит, Ш. действительно относился к той замечательной группе людей, в которую, между прочим, входил и композитор Скрябин, сохранивший в особенно яркой форме комплексную «синестезическую» чувствительность: каждый звук непосредственно рождал переживания света и цвета и, как мы еще увидим ниже, вкуса и прикосновения…
Синестезические переживания Ш. проявлялись и тогда, когда он вслушивался в чей-нибудь голос.
«Какой у вас желтый и рассыпчатый голос», — сказал он как-то раз беседовавшему с ним Л. С. Выготскому. «А вот есть люди, которые разговаривают как-то многоголосо, которые отдают целой композицией, букетом… — говорил он позднее, — такой голос был у покойного С. М. Эйзенштейна, как будто какое-то пламя с жилками надвигалось на меня… Я начинаю интересоваться этим голосом — и уже не могу понять, что он говорит… А вот бывает голос непостоянный, я часто могу по телефону не узнавать голос — и это не только если плохая слышимость, а просто у человека в течение одного дня 20–30 раз меняется голос… Другие этого не замечают, а я улавливаю».
«От цветного слуха я не могу избавиться и по сей день… Вначале встает цвет голоса, а потом он удаляется — ведь он мешает… Вот как-то сказал слово — я его вижу, а если вдруг посторонний голос — появляются пятна, вкрадываются слоги — и я уже не могу разобрать…»
«Линия», «пятна» и «брызги» вызывались не только тоном, шумом и голосом. Каждый звук речи сразу же вызывал у Ш. яркий зрительный образ, каждый звук имел свою зрительную форму, свой цвет, свои отличия на вкус. Гласные были для него простыми фигурами, согласные — брызгами, чем-то твердым, рассыпчатым и всегда сохранявшим свою форму.
«А» — это что-то белое, длинное, — говорил Ш., — «и» — оно уходит вперед, его нельзя нарисовать, а «й» — острее. «Ю» — это острое, оно острее, чем «е», а «я» — это большое, можно по нему прокатиться… «О» — это из груди исходит, широкое, а сам звук идет вниз…, «эй» — уходит куда-то в сторону, и я чувствую вкус от каждого звука».
Аналогично переживал Ш. цифры.
«Для меня 2, 4, 6, 5 — не просто цифры. Они имеют форму… 1 — это острое число, независимо от его графического изображения, это что-то законченное, твердое. 2 — более плоское, четырехугольное,