этих слов, а как только я осознаю значения одного, двух, трех слов, остальные слова исчезают бесследно в потоках речи.
Вот, например, я слышу слово «катастрофа», и я начинаю переспрашивать человека, затем начинаю думать, что же означает это слово «катастрофа», и я думаю над этим словом, думаю… и вдруг я вспоминаю значение этого слова, а именно: поезд свалился под откос. А пока я вспоминал значение слова «катастрофа», прошло тоже определенное время.
Это стало обычным явлением в моей поврежденной памяти…
Когда я слушаю радиопередачу, мне кажется, что я понимаю, что говорится в передаче, только все быстро забывается из передачи прямо на ходу. Но когда станешь обращать внимание на переданное слово, то оказывается, что я не припомню назначение данного слова или долго вспоминаю, что оно значит, или вовсе забыл (или начинаю забывать) назначение данного слова. Конечно, слушать радиопередачу легче и покойнее, нежели читать книгу по буквам, по слогам, с раздраженным зрением. Зато при слушании радио я не в силах остановить его, чтобы подумать о том о сем. И от слушания радиопередачи после ранения у меня ничего не остается в памяти. При чтении же газеты, книги я могу остановиться, перечитывать те или другие слова, фразы, понятия. И от чтения тоже быстро всё забывается, но всё же что-то важное и общее из прочитанного некоторое время удерживается в памяти лучше, чем при слушании радиопередачи. Но зато само чтение становится все мучительнее для меня год от года».
Вот ему несколько раз читается отрывок, в котором нарочно нагромождены сложные соотношения вещей: «Справа и слева от дома росли высокие деревья редкого вида с большими плодами, скрытыми под листьями и похожими на еловые шишки. Повсюду были развешаны фонарики, изготовленные из цветной бумаги в виде веселых рожиц со ртами до ушей, отражающиеся в пруду, по которому плавали четыре белых лебедя».
Что у него остается после первого, второго, третьего чтения?
Частокол слов и образов, разорванные куски фраз. Что-то про деревья, что-то про лебедей, что-то про зеркало. Отрывок читается снова и снова, а разобщенные куски не выстраиваются в стройную систему, отрывок так и не превращается в стройное целое, над отрывком приходится вести упорную работу, как будто перед ним лежит клинопись, значение каждого элемента которой, подумав, можно установить, но весь текст остается неясным и требует длительной расшифровки.
«Нет… не уловлю ничего… тут что-то говорится о том… Это… сейчас… трудно сказать… про фонарики… и про лебедя в пруду… и слева и справа… вроде леса… лебеди… и фонарики..
Тут… слева и справа… имеются… эти… деревья… и плоды… и еще фонарики… и плавающие лебеди… и дом… и возле этого дома… фруктовые деревья… они напоминают еловые шишки… и еще… фонарики… и еще пруд… и плавающие лебеди… и около них рожицы… ну… фонарики… а между фонариков… цветные бумажки… нет, не пойму!»
Это действительно частокол нерасшифрованных образов.
Он пытается посещать кружки, он пробует учиться. Но и тут перед ним возникают непреодолимые трудности.
«Я слушаю речь учительницы, и мне кажутся понятны ее слова, вернее, они мне кажутся знакомыми, но когда начинаешь вслушиваться в каждое слово и даже останавливаться на отдельном слове, то я не припомню смысл слова, его образ… А речь идет, слова бегут, бегут и исчезают куда-то на ходу из памяти, и их не припомнишь ни за что. А вот О. П. подходит ко мне и спрашивает, что мы делали на прошлом занятии. Я долго молчу. Несколько дней я читал эту главу, кое-что записал наиболее важное из этой главы и вчера прочитал свою запись по этой главе. А вот сейчас надо бы пробежать глазами свою запись, а вот прочесть свои слова, свое же написанное мне очень тяжело (а чужой почерк и вовсе плохо понимаю), так как я читаю буквы очень медленно и уж, конечно, пробежать свою же запись мне невозможно, тем более что руководитель кружка спрашивает и ждет от меня ответа. Наконец я вспомнил что-то из вчерашнего и начал говорить что-то общее несколькими словами. Но мысль я так и не мог передать».
И конечно, все это не ограничивается трудностями понимания. Ему тяжело — нет, просто невозможно — не только расшифровать плавно текущую речь докладчика и за потоком фраз увидеть их логический смысл; ему не только тяжело слушать чужую связную речь, он не способен и сам сформулировать мысль, дать связное высказывание. Всплывают отрывочные слова, они роятся, как пчелы, перебивают и тормозят друг друга, они забываются на ходу, и мысль не превращается в речь, то, что он хочет передать, остается невысказанным.
И он не может пойти в учреждение, сформулировать просьбу, не может выступить на кружке, задать вопрос, рассказать, хотя бы совсем кратко, то, что ему так хочется передать.
«Когда я пытаюсь обращаться в какое-нибудь учреждение по какому-нибудь вопросу, то я целый день только и думаю, что и как я это скажу. Я долго боюсь заходить в кабинет из боязни, что не вспомню нужное слово, или пару, или тройку слов для беседы, так как слова, нужные для моей мысли, быстро, на ходу забываются, и я жду нужных слов, которые то появятся, то исчезнут…
А пока я подбирал слова, нужные для моей речи, еще в коридоре, в комнате же начальника я забывал все эти слова. Начальник смотрит на меня и спрашивает: «Что тебе нужно?» А я, как нарочно, не могу припомнить, что я хотел говорить, все слова разбежались из памяти. И с головой что-то стало нехорошо — ничего не вспомню…
Я пришел в клуб. Слушаю лекцию. По окончании лектор просит задавать вопросы. Я тоже решаюсь задать вопрос. В это время я чувствовал себя более нормальным, то есть голова болела и шумела слабее. Лектор просит меня назвать вопрос. Я слышу это, но почему-то не могу говорить, не могу сказать ни одного слова, ни одной буквы, и моя речь словно захлопнулась, закрылась на какой-то непонятный ключ. Весь зал смотрит на меня, ждет, что я скажу… и я почему-то не могу не только говорить, но и не могу произнести ни одного звука, хотя я в этот раз не был взволнован, был спокоен. Видя, что я или забыл, что нужно говорить, или подумав, что я полупьян, соседи по стульям сказали: «Ну садись тогда». И я сел на стул. Но лектор, видя, что никто ничего не говорит, снова сказал мне: «Ну, какой вопрос вы хотели задать?»»
То же происходит тогда, когда он сам, наедине с собой, когда ему нужно написать то, что он задумал… Но здесь и легче, и труднее: легче потому, что то, что он написал на бумаге, остается и к нему можно снова возвратиться; труднее потому, что, пока он это делает, мысль исчезает и он снова должен искать ее.
«Вот пришла в голову мысль, образ, я начинаю вспоминать слова для этой мысли; вот я уже начинаю писать слова — одно, другое и… вдруг я забыл свою мысль, которая только-то теплилась, забыл, что я хотел дальше писать; я смотрю на написанные уже два слова, но не вспомню, какую же мысль я хотел вложить в эти слова, которые только что начал писать. И моя мысль пропала, сколько бы я ни пытался ее вспомнить.
Вот возникает мысль, хорошая мысль, я начинаю брать в руки карандаш — и… мысль уже пропала, исчезла из моей памяти, и она уже не вернется в этот день, а может быть, и на следующий день, а если даже и вернется в какой-нибудь день, то я ее уж не узнаю, и она уже потеряет для меня смысл, потому, что я уже пишу дальше другие мысли и слова».
Какой же титанический труд он должен был потратить, чтобы все-таки, несмотря ни на что, написать свою повесть, описать то, что с ним произошло…
Значит, он живет не только в частоколе нерасшифрованных образов — он живет в мире невоплощенных мыслей, в мире невысказанных слов.
В мире грамматических форм
Ему было трудно понять речь товарищей, смысл рассказа, содержание доклада. Еще труднее было разобраться в мысли, излагаемой в тексте.
В этом ему мешало трудное узнавание слов, то, что значение слова исчезало из памяти, как только он переходил к другому; понимание затруднялось тем, что слова говорящего так быстро сменялись одно другим, что он не успевал схватить скрывающийся за ним смысл, что ему не хватало времени на это.