воздержания от мухоедства.
Кстати, о сбережениях. В ящичке, запертом на ключ, — 40 с чем-то р. По грошу с каждого истраченного р. Полпроцента, стало быть, от совокупного дохода за долгое время — составившего, стало быть, 8 тысяч. Делим на четыреста — получается, два десятилетия проходил Башмачкин в прежней своей шинели. Получается — был у него когда-то и с нею роман. Разве что и в самом деле он родился на свет (заметьте: у старухи; от умершего, заметьте, отца) уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиною на голове. В этом случае вполне вероятно, что шинелью снабдили его в придачу к имени крестный отец — превосходнейший человек, И. И. Ерошкин, столоначальник в Сенате,— и крестная мать, жена квартального офицера, женщина редких добродетелей (не правда ли, смешно), А. С. Белобрюшкова.
(Что характерно: младенец Башмачкин был окрещен практически в тот же самый день, что и младенец Гоголь-Яновский. Да только дать ему имя попроще, типа Николай, было — вы же помните — никак невозможно. Хоть не Павсикакий, спасибо и на том.)
Короче: новая шинель строилась около года — от зимы до зимы. Развившись в головном мозгу А. А. из крепнущей день ото дня тягостной суммы голых цифр, — постепенно превратилась в идею эстетическую (на этом этапе и особенно на заключительном неоценима роль соавтора — Г. П.) и наконец материализовалась. Как-то вдруг наступил день ее рождения. День восторга: носить шинель оказалось чуть ли не таким же наслаждением, как переписывать бумаги.
Но два счастья — это, извините, перебор. К одиннадцати туз. Поликратов перстень. Дабы восстановить квоту и лимит, судьба воспользовалась разгулом уличной преступности, вы в курсе.
Только не надо мне рассказывать — все равно не поверю, — что будто бы Акакий, перейдя в мертвецы, избыл свое отчаяние и жажду мести кражей шинели чужой — шинели да хоть какого угодно значительного лица (а и всего-то, надо понимать, подразумевается столичный полицеймейстер). Это пошлое измышление пошлой полицеймейстеровой совести. А реальный призрак Башмачкина еще лет как минимум двадцать бродил по России, пока не осознал окончательно, что его прекрасная, единственная в мире шинель тоже приказала кому-то долго жить.
А также не говорите мне, что тут, видите ли, такая гуманная мораль: вот, дескать, смотрите, какой маленький человек, а все чувствует совершенно как вы, то есть как большой. Ergo: не обижайте его, лучше пожалейте. Как младшего брата.
По-моему, наоборот: взгляните, предлагает Н. В. Г., на этого низкооплачиваемого смешного урода — вот его жизнь, вот его гибель,— какое убожество, не так ли. А ваша жизнь, воображаете вы, стоит больше? ваши радости возвышенней? ваши страдания важней? Или вы, чего доброго, надеетесь, что более приятной будет ваша смерть? Ах, ах, вам его жаль. Это так же глупо, как над ним смеяться. Никакой он вам не брат: он — вы.
Еще раз: не в том дело, что он якобы тоже, якобы как вы, человек, только бедный. А в том, что вы тоже, как и он, всего лишь бедное животное.
(Что и написано в черновике, как бы с изнанки:
«В существе своем это было очень доброе животное и то, что называют благонамеренный человек...»
И некто Г. Г. откликается из «Лолиты»:
«— Ничего, ничего. Я всего лишь бедное животное. Будемте продолжать эту грустную повесть».)
Надо же, какое великодушие: вы соглашаетесь, хотя и с оговорками про художественную условность, считать Башмачкина — и Ковалева, и Понрищина, и Собакевича, и весь их сонм — отчасти людьми, поскольку эти существа отчасти подобны вам. О да: они тоже хотят есть, спать, некоторые особи — еще и размножаться. Кроме того, от них тоже пахнет материалом, из которого они сделаны; отсюда у какого- нибудь Чичикова — страстишка к парфюму. Ваш силлогизм составлен грамотно, — но если одна из посылок некорректна, вывод неизбежен другой.
Позвольте, это же не всё: они еще стараются отличаться друг от дружки. Для чего используют одежду и деньги. Ни то ни другое не падает с неба — поневоле приходится применять то стратегию, какую- никакую, то тактику. Высшая нервная деятельность безусловно налицо.
А вот и сугубо человеческий комплекс: они щекотливы. Поцеловать, когда прищучат, генерал- губернатору сапог — за милую душу. Дать себя высечь на глазах у дамы сердца — пожалуйста. Но назвать назавтра гостей — и под воздействием алкоголя позабыть своевременно распорядиться насчет обеда — позор невыносимый, невозможный (про что — «Коляска», кошмарное, глумливое эхо пушкинского «Выстрела»), — а впрочем, обойдется, как ни в чем не бывало. Или попробуйте обозвать одно из этих существ, хоть бы и с глазу на глаз,
Дефиниции Homo Sapiens тоже, знаете ли, разнообразны. Есть и такая: отдельно взятый homo — не что иное, как душонка, обремененная трупом. Вот и в этих — в каждом — вызревает мертвец. Поспевает. К чему и сводится их жизненный процесс.
Зато в их мире нет зла: потому что ни у кого из них нет злой воли (доброй — тоже). И страшен только тот свет, — а на этом просто скучно. Поскольку в нем господствует какой-то непостижимый беспорядок, все пребывает в какой-то недвижной суете, и Смысл не просматривается (не задумываться, не задумываться, проходите, про это — «Записки сумасшедшего»), словно Глупость своей массой задавила его.
Как это не просматривается? Совсем напротив — благодаря особенному коварству Автора. Который подарил Глупости для ее самореализации — самореализуйся, дескать, голубушка, на здоровье, — потрясающее, волшебное устройство, называется — язык. Принцип действия засекречен, секрет утрачен. Представьте старинное пресс-папье на письменном столе — неправильных очертаний, увесистый такой кусок мутного стекла. Впитывая растворенный в окружающем воздухе свет, он проливает на поверхность бумажного листа яркую, вечную радугу... Ну, в общем, я только хотел сказать, что под пером (не исключено, что гусиным) этого великого писателя — Николая Гоголя — бессмысленное обращалось в смешное приблизительно так.
А как теперь — не знаю. Похоже, оно поступает в атмо- или, если угодно, ноосферу — прямо как есть, сырьем. Дописав предыдущий абзац, я включил радио: послушать выпуск новостей.
Такие-то дела, дорогой Николай Васильевич. Такие дела.
БЕДНЫЕ ЛЮДИ!
А она... ну, вот и они-то... девушка и старичок,— шептала она, продолжая как-то усиленнее пощипывать меня за рукав, — что ж, они будут жить вместе? И не будут бедные?
Нет, Нелли, она уедет далеко; выйдет замуж за помещика, а он один останется, — отвечал я с крайним сожалением, действительно сожалея, что не могу ей сказать чего-нибудь утешительнее.
«Бедные люди»? Слезоточивый задор этой старомодной, невинной вещицы бесхитростен, как ее