раненых, но это неизбежный жребий войны; а тут увидел людей, вдруг, так сказать, осиротевших, лишившихся в одну минуту всего, что для них было любезнее в жизни; сие ни с чем не может сравниться.
Надо полагать, что все одноэтажные деревянные строения на взморье Васильевского острова погибли так же мгновенно и тогда же — около десяти утра.
Только караульня Финляндского полка в Галерной гавани держалась, раскачиваясь на сваях, до самой темноты; рухнула, когда вода, плескавшаяся всклянь с крышей (на которой спасались солдаты и с ними П. И. Греч, брат писателя), стала уже сбывать.
Так что если Параша с маменькой проживали «почти у самого залива» — за Кожевенной хотя бы линией, — они, более чем вероятно, умерли впотьмах, еще прежде, чем Евгений проснулся. Черт их догадал поселиться в таком опасном, почти безлюдном месте — фактически на болотистом пустыре, кое-где вскопанном под огороды! Про угрозу затопления не говорю — хотя, с другой стороны, декабрь 1772-го, а тем более сентябрь 1777-го на Васильевском должны были помнить... В общем, косточки жены и дочери на дне Маркизовой лужи — укор покойному главе семьи, нечего все валить на Петра Великого. Кстати, сам-то Евгений, обожатель добродетельный, без году зять, куда смотрел, если на то пошло?
Пушкин — другое дело: он прописал Парашу по такому безнадежному адресу для топографической наглядности сюжета.
К десяти часам взморье было уже на 16 футов под водой, а в городе ничего еще не знали.
Даже на Васильевском — с Первой линии до Тринадцатой включительно — шла жизнь, как в обычный ненастный день. Скажем, г-н Иордан, ректор Академии художеств, отправился как ни в чем не бывало в Академию наук: было одно дело к тамошнему печатнику. Нева поднялась уже к самому основанию деревянной балюстрады, ограждавшей набережную, но почтенный академик старался в ту сторону (правую) не смотреть, тем более что дождь заливал лицо. Однако — «дойдя до кадетского корпуса при сильном бурном ветре, увидал я, что из водосточных труб (из-под земли) бьют фонтаны и по Первой линии образовался длинный ручей, который я не решился переступить и воротился домой».
В других линиях ВО тоже потекли ручьи, по ним плыли «дрова, ящики, шляпы и разная мелочь», развлекая зевак, толпившихся на тротуарах, приблизительно до четверти двенадцатого.
На Адмиралтейской стороне «вода чрезвычайно возвысилась в каналах и сильно в них волновалась». Панорама странно искажена как бы тревогой. И темный такой — петербуржцы знают — ветер, из-под самых ваших ног бросающий в лицо прах и мертвые листья.
Толпы любопытных — среди них, должно быть, и пушкинский герой (трудовая дисциплина в то царствование была совсем никуда) — сгрудились у Невы, «которая высоко вздымалась пенистыми волнами и с ужасным шумом и брызгами разбивала их о гранитные берега...».
Фигурки обывателей у гранитного парапета, через который вот-вот перехлестнет вода, — зловещая черно-белая карикатура на известный пассаж из «Онегина» про волны и ножки m-lle Раевской — гравюра пером Булгарина. Эти строфы МВ — чистый, неразбавленный, хорошо зарифмованный Фаддей Венедиктович. А вот и приближение роковой минуты:
«Необозримое пространство вод казалось кипящею пучиною, над которою распростерт был туман от брызгов волн, гонимых против течения и разбиваемых ревущими вихрями. Белая пена клубилась над водяными громадами, которые, беспрестанно увеличиваясь, наконец яростно устремились на берег...»
На часы никто не посмотрел, но все сходятся, что это случилось — вот что Нева,
«Ничего страшнее я никогда не видывал. Это был какой-то серый хаос, за которым туманно очерчивалась крепость. Дождь косо разносился порывами бешено завывающего ветра. В гранитную набережную били черные валы с брызгами белой пены — и все били сильней и сильней, и все вздымались выше и выше. Нельзя было различить, где была река, где было небо... И вдруг в глазах наших набережная исчезла. От крепости до нашего дома забурлило, заклокотало одно сплошное судорожное море и хлынуло потоком в переулок» (в Мошков, на углу которого с Дворцовой набережной проживал одиннадцатилетний автор мемуара, граф Соллогуб).
Люди с набережной бросились кто куда. Евгений, по-видимому, забежал за Адмиралтейство (Нева гналась за ним) и направо бульваром — сперва по колено, затем по пояс, пока не взобрался на знаменитого каменного льва. О том, чтобы вернуться домой, в Коломну, нечего было и думать.
«Разъяренные волны свирепствовали на Дворцовой площади, которая с Невою составляла одно огромное озеро, изливавшееся Невским проспектом, как широкою рекою, до самого Аничковского моста. Мойка скрылась от взоров и соединилась, подобно всем каналам, с водами, покрывавшими улицы, по которым неслись леса, бревна, дрова и мебель...»
В Торговую улицу, как раз Грибоедову под окно, занесло из устья Невы корабль, ходивший между Петербургом и Кронштадтом.
Суда, барки с сеном и углем, сорванные с якорей и точно по воздуху перенесенные в улицы и дворы, поражали взгляд сильней всего.
На Петроградской стороне две барки налетели было на ограду Троицкой церкви. Они были такие огромные, что в церкви сделалось темно, как ночью. «Между тем вода начала уже входить в церковь; священник предложил всем находившимся в оной, чтобы их исповедать и причастить, полагая, что сии барки, ударясь об церковь, разрушат оную и что их смерть неизбежна; но, к счастию, в ограде было несколько больших берез, которые, вероятно, остановили стремление барок...»
Около двенадцати часов показалась царская скорая помощь: восемнадцативесельный вельбот и двенадцативесельный. На корме одного сидел генерал-губернатор Милорадович, на корме другого — генерал-адъютант Бенкендорф. Это вошло в миф и в анекдоты. Миф — Пушкин записал:
Но что значит — царь молвил? По факсу, что ли, передал? Надо так понимать, в гвардейском морском экипаже с вечера объявлена была боевая готовность на случай эвакуации августейшей семьи. Но уже к часу пополудни стало ясно: дворец устоит. Разлившись на обширном пространстве, вода прибывала медленно. Вельботы курсировали вокруг Зимнего, кое-кого спасая: то с разбитой барки, то из тонущего деревянного этажа. Не забыть и часового, унесенного прямо в караульной будке от Летнего сада: будто бы течение швырнуло солдатика под дворцовые окна и будто бы он ружьем отдал монарху честь!
Про часового Пушкин начал, да бросил. Другой анекдот зарифмовал было, но тоже убрал. А слышал его от Вяземского. А у Вяземского он записан так. Граф Варфоломей Васильевич Толстой имел привычку просыпаться всегда очень поздно. «Так было и 7 ноября 1824 года. Встав с постели гораздо за полдень, подходит он к окну (жил он в Большой Морской), смотрит и вдруг странным голосом зовет к себе камердинера, велит смотреть на улицу и сказать, что он видит на ней. „Граф Милорадович изволит разъезжать на 12-весельном катере', — отвечает слуга. — „Как на катере?' — „Так-с, ваше сиятельство: в городе страшное наводнение'. Тут Толстой перекрестился и сказал: „Ну слава Богу, что так; а то я думал, что на меня дурь нашла'».
Как видим, в центре города никакой паники. Страх скоро улегся. Кто утонул, те утонули на окраинах и сразу же. Трупы найдутся под завалами завтра. Сосчитают: погибло 480 человек (правительство поначалу