что едет он во главе отряда, а если и не самым первым, то лишь потому, что Семка-матрос тут самый главный.
Рассвело.
Померкло зарево пожара, только темные клочья дыма еще тянулись над дорогой, среди деревьев, ползли в лес.
Отряд торопился. Рванули вперед резвые кони и понеслись рысью, обгоняя друг дружку, и затарахтели тачанки на выбоинах да на горбатых корнях деревьев. Зашумела лесная дорога.
— А ну, не зевай, гони вперед! — поторапливал Семка-матрос.
И легче птиц летели кони, распушив разудалые гривы свои. Вспыхивали серебром подковы копыт, клубы пыли курились позади и плыли вслед за отрядом розоватым облаком.
— Над-дай, над-дай! — не уставая, азартно выкрикивал командир.
И словно бы навстречу бежали кусты и деревья. Точно швырял кто-то под лошадиные копыта лесную дорогу. И бешеным вихрем неслись тачанки, — да какое там неслись! — они летели над дорогою, только пыль клубилась из-под колес. Бил в лицо встречный ветер, дух не сразу переведешь, да и шапку того и гляди сорвет. Только нипочем он, тот ветер!
— Гармошку давай! — раздалось над отрядом.
Захлебнулась сперва гармошка, словно прочищая свои медные голоса. И потом вдруг пошла, неумолчная, вскинула напев к самым вершинам мачтовых сосен, раскатилась звоном-перезвоном по кустам и зарослям. И уже не от быстрого бега, а от песни гармошки захватывало дух. Глухо взрывались низкие басы, словно раскаты пушечных залпов: «Бум-бух… бум-бух…»
Играла гармошка, и сама собою взвилась над отрядом песня. Полетела лесною дорогой. И песня, и люди, и огненные в лучах солнца лошадиные гривы — все мчалось безудержной бурей-вихрем вперед и вперед. Только искры вырывались из-под копыт, да ветер овевал раскрасневшиеся лица всадников. Облако пыли несло вдогонку за песней опавшую листву, и склонялись к земле придорожные травы и зеленые крылья папоротника.
А песня все летела.
Не догнать ее, не перегнать.
Коротка вражья рука — не поймать ей песню.
А лес сгущался, и теснее становилось от медностволых сосен и хмурых елей.
И велел Семка-матрос остановиться отряду на привал. Кругом густой непроходимый лес. Никакому немцу сюда не пробраться. Почти со всех сторон болота, а в болоте, известное дело, только дикой птице летать да прыткому лесному зверю с кочки на кочку перепрыгивать.
Принялись партизаны рыть землянки, шалаши ладить на случай дождя.
На вековой сосне, что взметнулась мачтою над всем лесом, партизаны соорудили сторожевой пост. Человеку там очень удобно было укрываться: на верхушке темнело гнездо аиста. Частенько карабкался на то дерево Миколка и, прислушиваясь к невозмутимому клекоту аистов, озирал всю лесную округу, приглядывался к дальним дорогам, которые видны были сверху как на ладони. По тем дорогам пробирались в лес, а потом отыскивали отряд и жаловались на грабителей-немцев крестьяне. Тогда поднимался отряд в погоню за кайзеровскими солдатами, обезоруживал их и отбирал крестьянское добро.
А в ночную пору уходили из лесу группы партизан, налетали они на имения панов-богатеев, подсыпали им перцу. Дед Астап кое-когда хаживал в разведку. Он уже совсем недурно держался в седле, даже научился стрелять на скаку, но сабля все так и не могла дождаться своей очереди: в деле она еще не бывала. И дед Астап в основном упражнялся в рубке лозы. Правду сказать, не очень-то у него и получалось. Даже тонюсенький прутик и тот после первого взмаха дедовой сабли оставался цел-целехонек.
— Нелегкая, брат, задача для старого николаевского артиллериста — привыкать к сабле… Я уж и сам в толк не возьму: то ли сабля у меня не ахти какая, то ли рука ослабела на старости лет, — говаривал в свое оправдание дед Астап.
А оправдывался он потому, что сабля все же подрывала его авторитет: никто в отряде не считал деда удалым кавалеристом — рубакой. Но не сдавался дед, нет, упрямо старался приловчиться к сабле. Часами напролет мог дед Астап рубить ивовые прутья. Правда, рубкой занимался «в пешем строю». Запросто даже полено разрубал саблей. А как только садился на коня, словно забывал все, чему научился на земле.
Преодолел-таки дед робость и пустил однажды своего скакуна-рысака во весь опор, по-молодецки выхватил из ножен саблю и ну махать ею, норовя покрепче ударить по березе. Напрягся, вскинул руку над головой, крякнул — да как рубанет! Свист в воздухе. Конь под дедом — на дыбы. Оглянулся дед Астап, видит — половины хвоста у коня как не бывало, словно кто косою отхватил. Глянул вперед — у коня одно ухо вздрагивает, а второго и в помине нету.
И без того крутого нрава, дедов скакун, лишившись уха, вдруг вытянул шею, остатки хвоста — трубой, да в, галоп. Мчится по лесу, копытами едва земли касается. У деда Астапа — душа в пятки.
Скачет дед ни жив ни мертв, только борода по ветру развевается. Ему бы закричать «спасайте!», да к лицу ли бывалому воину призывать людей на выручку! Вцепился в гриву, держится. А конь давай подпрыгивать, задние ноги кверху подбрасывать. Дед не удержался и птахой взлетел в воздух.
Хорошо еще, что носился конь-рысак вокруг большущей березы: ухватился дед за толстый сук, повис на нем. Дрыгает ногами, а коня и след простыл…
Следил Миколка за джигитовкой деда, и сжималось у него сердце от боли. А что, как останется Миколкин батя сиротою, Миколка лишится самого верного своего друга! И когда увидел деда на суку, развернул тачанку да к березе. Подкатил, верному своему другу слезть с высокого сука помогает. Дед Астап потирает поясницу, крякает, почем зря кроет скакуна:
— Да разве ж это конь? Волкодав, а не конь, седока на себе удержать не может!.. Вот, помню, в турецкую войну были у нас кони, так то ж кони!..
У Миколки было свое мнение насчет коней и седоков, но на сей раз он решил не спорить с дедом. Зачем огорчать старика, у того и так невесело на душе.
А дедов рысак, набегавшись вдоволь по лесным опушкам, вернулся к хозяину, одноухий, с обкорнанным хвостом. Партизаны, посмеиваясь, глядели то на коня, то на кавалериста и спрашивали:
— Что ж это случилось с твоим скакуном, дед Астап?
А тот — и оком не моргнет, сам сокрушается:
— Да не иначе где-нибудь сучком прищемило… Ну, и оторвало… слуховой орган скакуну…
Дед Астап порой любил вставить в речь какое-нибудь ученое словцо. И заслышав этот его «слуховой орган», партизаны о подробностях уже не расспрашивали. А может быть, и не хотели они обижать деда Астапа. Только
Семка-матрос хитро подмигнул ему и спросил:
— Ну, а сучок тот уцелел, интересно?
С той поры и остыл дед Астап к кавалерийскому делу. А тут еще случились такие события, что хоть дед и вышел из них победителем, но окончательно решил перейти в пехотинцы. И не потому, что любил он ходить пешком по земле, а просто не с его, дедовым, здоровьем совершать кавалерийские рейды да атаки.
Довелось однажды деду Астапу поехать в разведку. Поехали втроем: Семка-матрос, Миколка и дед — проверить, правда ли, что в ближних деревнях немецкие всадники объявились. Только они прискакали на окраину леса, видят — прямо перед ними восемь немецких всадников.
Тотчас приказал Семка-матрос, чтобы без промедлений дед с Миколкой в лесу прятались. Не идти же втроем на восьмерых! Но тут с дедом что-то такое стало твориться, что и не поймешь, в своем ли он уме. Правда, дед отчасти был и не виноват, — началось все с коня. То ли заслышал он лихое ржание своих бывших немецких дружков, то ли еще какая блажь взбрела в лошадиную голову, но только выказал дедов скакун явное намерение ринуться, вперед, навстречу немцам.