Лучший пулеметчик в роте был!
— Да… — Егорьев вздохнул и потер в задумчивости пальцем переносицу.
— Надо писать, — после некоторого молчания сказал старшина.
— Что писать? — не понял Егорьев.
— Ну как что?— Кутейкин посмотрел на лейтенанта: «Мол, сами знаете». — Бумагу писать! У него семья в Архангельске.
Егорьев помолчал некоторое время, потом сказал, обернувшись к старшине:
— Вы напишите сами, ладно?
— Ладно-то ладно, — невесело усмехнулся старшина. — Только…
И, не докончив фразы, Кутейкин оборвал сам себя:
— В общем, слушаюсь.
Старшина ушел. Егорьев, стоя посреди блиндажа и глядя на дверь, в которую только что вышел Кутейкин, думал о смерти Желобова. Думал и в некотором смысле удивлялся сам себе. Вот не стало еще одного бойца из его взвода. Эта весть, бесспорно, в первую минуту огорчила его, была неожиданной, да и сейчас у него нет никаких причин радоваться по поводу этого события. Но сейчас чувство сострадания постепенно переходило в сожаление, и состояние свое он мог бы выразить словами: «Чему удивляться». Егорьев почувствовал, что та будничность, с которой все воспринимают гибель человека на войне, постепенно передается и ему, и хотя разум сознает весь ужас случившегося, в душе отголосок этого ужаса находит все меньше и меньше чувства, а натыкается лишь на все возрастающую с каждым днем пребывания на передовой усталость. Именно эта усталость, переходящая в привычку ничему не удивляться, потому что так будет и завтра, и еще много-много дней, а на вопрос «сколько?» не сможет ответить никто, овладела сейчас Егорьевым. Он почувствовал ее в себе, и она дала ему понять, что смерть здесь будет настигать немыслимое количество людей, и, быть может, когда-нибудь настигнет и его, а потому для сострадания к каждому не хватит тебя самого. Человек, попавший сюда и насмотревшийся на все происходящее здесь, хочет закричать: «Да что же такое делается?!» — но он промолчит, поняв, что кричать бесполезно и бессмысленно, потому что война уже захлестнула человека-
Зуммер телефона заставил Егорьева вздрогнуть.
—Четвертый слушает.
— Четвертый, — раздался в трубке голос Полесьева, — в тринадцать ноль-ноль к вам прибудут подберезовики. Обеспечьте лукошком. Детали уточните у грибника.
Это означало: обеспечить прохождение группы разведчиков через передний край. Грибник — значит командир. Условный код Егорьев знал хорошо, впрочем, это была его обязанность. Хотя со стороны выглядело смешно — взрослые люди разговаривают о каких-то там лукошках и грибниках. Однако служба, как говорится, есть служба, поэтому на вопрос Полесьева: «Как поняли?» — Егорьев ответил: «Понял хорошо» — и, не дожидаясь напоминания: «Повторите», проговорил в трубку только что сказанные ротным слова, на что услышал удовлетворенный голос старшего лейтенанта:
— Поняли правильно, конец связи.
Егорьев положил трубку и глянул на часы: было без пятнадцати час. Надев каску, вышел из блиндажа. Он остановился тут же, около двери, прислонившись плечом к стенке траншеи, посмотрел на небо. Оно было наполовину затянуто надвигающейся с запада огромной черной тучей. Туча ползла медленно, ее края, освещенные изнутри невидимым с земли солнцем, резкими лиловыми контурами вырисовывались на чистом еще небосклоне. От реки подул резкий порывистый ветер, волнуя и перебирая высокие ковыльные травы, подняв тучу песка и пыли с брустверов окопов и будто вырвавшись на волю, понесся по степи, неистовствуя в своем безудержном желании смести и увлечь за собой все на своем пути. На мгновение ветер стих, словно исчез, растворился, умчался далеко-далеко. Наступила мертвая тишина, длившаяся всего несколько секунд. И вдруг ее разорвал где-то вдали раздавшийся раскат грома, ярким извилистым зигзагом мелькнула между черных туч молния, и первые крупные капли дождя упали на землю, прибивая лежавшую на всем пыль. Дождь закапал чаще и вдруг хлынул с неимоверной силой, мгновенно превратившись в незыблемую, плотную стену протянувшегося от неба до земли бессчетного множества водяных нитей. В этот момент сквозь разомкнувшиеся на мгновение клочковатые тучи выглянуло солнце, и дождевые нити заискрились, засверкали перламутром под его лучами.
…Егорьев стащил головной убор, подставив лицо под низвергавшиеся сверху потоки воды. А дождь все лил и лил, земляными ручейками стекая по стенкам на дно окопов, весело колошматил по согнувшимся в траншеях фигурам, отбивая дробный перестук на солдатских касках, пригибая к земле степную траву
Разведчики появились бесшумно и неожиданно, как призраки вышли из дождя один за другим, мокрые до нитки, в мокрых плащ-палатках, со стекающими струями воды с наполовину высунутых наружу автоматных стволов. Всего десять человек. Так же спокойно и размеренно, выждав, пока Егорьев перебросится несколькими фразами с их капитаном, они вошли вслед за обоими офицерами в блиндаж. Разместились, сушили одежду, отдыхали до вечера.
Во второй половине дня дождь кончился. Небо очистилось, в воздухе чувствовалась свежесть и не было больше затрудняющей дыхание пыли. Часов в десять, когда над землею стали сгущаться сумерки, Егорьев, капитан, так и не сказавший за все время больше ни одного слова, кроме тех, которые он произнес днем, у блиндажа, и девять его разведчиков выбрались на позиции взвода. Егорьев провел их вправо, огибая блиндаж и оставляя слева занятую немцами высоту.
— Здесь, — сказал он и остановился.
Все залегли. Немцы изредка пускали осветительные ракеты из-за реки. Высота безмолвствовала. Капитан посмотрел на часы, искоса глянул на Егорьева, пробежал глазами по цепочке изготовившихся к броску разведчиков.
— Если что — прикроете, — коротко сказал он лейтенанту.
Тот утвердительно закивал головой — распоряжения на этот счет уже были даны несколько раз в течение дня заглядывавшему в блиндаж Кутейкину, и теперь взвод Егорьева находился в боевой готовности.
— Прощайте, лейтенант.
Потом тихо скомандовал: «За мной, ребята» — и вместе с разведчиками быстро растворился в темноте.
Егорьеву почему-то стало жалко этого молчаливого капитана. Что-то несчастное и обреченное было в выражении его лица. «Почему мне так показалось? — думал про себя он, стараясь разглядеть хоть что- нибудь в сумраке ночи. — А может, мне действительно так только показалось… Но капитан, видно, свое дело знает: ни слова лишнего, все четко, даже выход свой по часам сверял. — Егорьев улыбнулся: — Дисциплина! — И, думая о только что ушедшей разведгруппе, продолжал делать про себя замечания: — Конечно, дисциплина, а как же иначе. Но ребята у него что надо. Наверное, у себя в разведроте на лучшем счету».
И вдруг, испугавшись, как бы такими лестными мыслями не сглазить все дело, стал напряженно вслушиваться в темноту. Даже плюнул потихоньку три раза через левое плечо и постучал по деревянной рукояти лежащего в прикрепленных к поясному ремню ножнах тесаку. Но все было тихо. Лишь с едва слышным шипением медленно опускались в реку догорающие немецкие ракеты, да где-то в кустах совсем по-мирному заливалась какая-то ночная пичуга. Прождав еще минут десять и окончательно убедившись, что все спокойно и разведчики теперь уже наверняка миновали благополучно передний край противника, Егорьев отправился к себе в блиндаж, докладывать Полесьеву о выполнении задания.
В штабе семьдесят пятого стрелкового полка шел доклад командиров батальонов об обстановке на занимаемых их подразделениями рубежах. Штаб полка располагался в раскинувшем свои хаты по восточному склону балки небольшом хуторе, находящемся по соседству с тем, другим, в котором обосновался штаб второго батальона капитана Тищенко.
Подполковник Еланин, восседая на покрытом черным, кое-где потрескавшимся лаком огромном стуле с высокой резной спинкой и положив локоть на широкий подлокотник, подперев щеку ладонью, выслушивал четкий, без запинки, рапорт' командира третьего батальона старшего лейтенанта Вязова. Вязов докладывал долго и обстоятельно: начиная с изменений в диспозиции немцев перед его участком и кончая расходом боеприпасов в батальоне. Затем примерно то же самое, только касательно своего батальона, говорил и четвертый комбат — маленький черноглазый татарин капитан Талатов. Когда комбаты закончили, Еланин,