очередями, внутренности вывалились наружу. Судя по удушающему смраду, они лежат тут давно – много часов, а может, и дней. Зловоние перемешивается с пороховой гарью, Леон задыхается, чувствует, как из глаз катятся слезы. Совсем неподалеку появляются шестеро солдат: трое держат в руках факелы, четвертый льет на них из жестяной посудины какую-то жидкость – наверно, это керосин, потому что солдаты поджигают факелы и швыряют их в дома, покуда остальные палят в проемы окон и дверей. Леон замер как вкопанный, остолбенев, в десяти шагах от них. Но тут вдруг гремят выстрелы, и Леон, прижавшись к земле, не сводя с республиканцев полуослепших глаз, видит, как они роняют винтовки, падают, корчатся, глухо рычат, сраженные неизвестно откуда прилетевшими пулями. Один из безбожников, обхватив голову, подкатывается к самым ногам его и замирает, вывалив изо рта язык.
Да откуда же стреляют жагунсо? Где они прячутся? Леон настороженно всматривается в упавших, ожидая, что кто-нибудь из них очнется, встанет и убьет его.
Из полуразрушенной лачуги кто-то выскакивает и то бегом, то ползком, извиваясь наподобие дождевого червя, стремительно движется к убитым, и Леон, едва успев понять: «Сорванец!», видит, что мальчишек – трое, а следом ползут еще. Они обшаривают трупы солдат, срывают у них с пояса подсумки и фляги: один мальчишка вонзает в горло солдату – он, оказывается, еще дышал – нож, такой огромный, что сорванец с трудом удерживает его в руках.
«Леон! Леон!» – окликает его мальчишка, который манит его к себе, исчезая за полуоткрытой дверью. Остальные, волоча по земле добычу, разбегаются, и лишь тогда окаменевший от ужаса Леон сдвигается с места. На пороге его подхватывают сразу несколько рук: поднимают, передают, вносят в дом, опускают наземь. «Дайте ему попить», – слышит он женский голос. Кто-то всовывает фляжку в его окровавленные ладони, он прикладывает ее к губам, делает большой глоток, взволнованно и благодарно ощущая, как вода, точно по волшебству, гасит огонь, опаляющий ему нутро.
С трудом переводя дух, он отвечает на вопросы жагунсо-их тут человек шесть или семь: все вооружены, все до неузнаваемости перемазаны пороховой копотью, залиты потом, кое у кого наскоро перевязаны головы. Рассказывая, что видел на площади и по дороге сюда, он только теперь с изумлением замечает, что под ногами у него не яма, а подземный ход, из которого выныривает сорванец со словами: «Опять идут с огнем!» Жагунсо – среди них две женщины, – мягко оттесняя Леона в сторонку, кидаются к окнам. У женщин этих тоже в руках ружья, щуря левый глаз, они тоже целятся в кого-то. Через щели в стене Леон, словно в навязчиво повторяющемся сновидении, замечает солдат, которые бросают на крыши и окна домов горящие факелы. «Огонь!»-командует кто-то, и комната затягивается дымом. Леон слышит грохот взрыва– один, потом еще и еще. Когда дым рассеивается, сорванцы выпрыгивают из ямы и снова уползают на улицу за патронами, за водой.
– Вот и ладно будет: подпустим поближе и всех положим. Здесь они не уйдут от нас, – говорит жагунсо, вгоняя шомпол в дуло своего ружья.
– Салустиано, твой дом подожгли, – говорит женщина.
– И мой, и Жоана Апостола, – отвечает тот.
Два этих дома – прямо перед ними; они пылают, сквозь треск пробиваются возбужденные голоса, крики, какая-то беготня: густой дым ползет на них, трудно становится дышать.
– Они собираются нас поджарить, Леон, – спокойно говорит жагунсо, сидящий в яме. – Видишь, у всех факелы.
Дым такой плотный, что Леон начинает кашлять, но голова его ни на миг не перестает работать – четко и ясно вспоминаются ему слова Наставника, которые он записал когда-то – теперь, конечно, все его тетради давно стали пеплом: «Будет четыре пожара. С тремя я справлюсь, четвертый оставляю на волю господа». Задыхаясь, он спрашивает себя: «Так это и есть последний, четвертый пожар?» Кто-то робко обращается к нему: «Леон, а где Наставник?» Он ждал этого вопроса – как только переступил порог лачуги, он знал, что кто-нибудь наберется смелости и задаст его. Семь или восемь человек глядят на Леона сквозь рваную завесу дыма серьезно и выжидательно.
– Наставник поднялся на небеса, – кашляя, отвечает он. – Ангелы прилетели за ним.
Новый приступ кашля заставляет его зажмуриться, согнуться пополам. В смертельной тоске, чувствуя, как раздуваются, не получая воздуха, легкие, он думает, что вот и пришел его конец, и на небеса он не поднимется-даже сейчас не удается ему уверовать в них, – и слышит, как кашляют рядом жагунсо, как они спорят друг с другом и решают наконец отходить: огонь вот-вот перекинется и на этот дом. «Идем, Леон!» – кричат они. «Давай руку!» – раздаются их голоса, а он не в силах открыть глаза и простирает к ним руки, и чувствует, что его куда-то тащат, тянут, ведут. Сколько длится этот путь вслепую? Леон задыхается, то и дело наталкивается на стенки, на лопаты, на людей, спотыкается, тычется из стороны в сторону, продвигаясь вперед по узкому, извилистому подземному ходу, выбираясь время от времени на поверхность и снова ныряя вниз, повинуясь воле не отпускающих его рук. Проходят минуты, а может быть, часы, но мозг его продолжает работать, неустанно отмечая тысячу разных разностей, воскрешая в памяти тысячи лиц, отдавая приказы измученному телу-«держись, держись, потерпи хотя бы до выхода из этого лабиринта», – дивясь, что оно и в самом деле держится, не развалилось на части.
Державшая его рука внезапно разжимается, и Леон мягко оседает наземь. Голова его вот-вот лопнет, кровь разорвет жилы и разнесет в клочья его немощную плоть. Но нет-мало-помалу стук в висках стихает, а сравнительно чистый воздух медленно возвращает его к жизни. Он слышит выстрелы, крики, торопливый топот многих и многих ног, трет глаза, ослепшие от пыли и копоти, и видит, что стоит уже на поверхности земли, в какой-то лачуге, а вокруг-жагунсо и женщины с детьми, которые цепляются за их юбки. Он сразу узнает Антонио Огневика, мастера огненной потехи.
«Антонио, что творится в Канудосе?»-хочет спросить он, но не может произнести ни звука. Пожара здесь нет, только стелется, окутывая все и вся, дым. Жагунсо молча чистят ружья, заряжают винтовки, поочередно выглядывают наружу. Отчего же он лишился дара речи, почему голос ему отказал? Леон на четвереньках подползает к Огневику, обхватывает его колени, и тот, продолжая смазывать замок своего ружья, наклоняется к нему.
– Тут мы их остановили, – говорит Антонио глуховатым своим, совершенно не изменившимся голосом. – Но они взяли кладбище, улицы Матери Церкви и Святой Инессы. Отовсюду наседают. Жоан Апостол хочет возвести баррикаду на улице Младенца Христа, а другую-на улице Святого Элигия, чтобы не зашли со спины.
Леон тотчас представляет себе последнее кольцо обороны, идущее по трем этим улицам – Святого Петра, Святого Элигия, Младенца Христа. Едва ли десятую часть того, что было Бело-Монте, удерживают теперь жагунсо.
– Это что же-значит, Храм Господа Христа взят? – спрашивает он, и на этот раз голос прорезается.
– Его разнесли, покуда ты спал, – отвечает Антонио Огневик так безмятежно, словно говорит о погоде. – Сшибли колокольню, сбили крышу. Грохот был такой, что, должно быть, в Трабубу и Бенденго слышали. А