сенаторы, военные говорили об этом открыто.
Антонио закурил новую сигарету и закусил ее крепко, чтобы унять беспокойство. Движение по шоссе совершенно прекратилось, уже давно ни в ту, ни в другую сторону не проехало ни одной машины.
По сути, подумал он, выпуская дым через нос и рот, ему наплевать на то, что будет потом. Главное – сейчас. Увидеть его мертвым и знать, что он, Антонио, прожил жизнь не напрасно и на земле этой он был не последним ничтожеством.
– Не приедет мерзавец! – сказал рядом Тони Имберт и в ярости крепко выругался: – Коньо!
VII
На третий раз инвалид открывает рот перед ложкой, которую ему подносит Урания. Когда сиделка возвращается со стаканом воды, сеньор Кабраль – снова в прострации, расслабленный – покорно ест у дочери с ложечки и запивает водой, маленькими глоточками из стакана. Капельки воды от уголков рта стекают к подбородку. Сиделка аккуратно вытирает их.
– Очень хорошо, очень хорошо, и фруктов поели, молодец, – хвалит она его. – Какой приятный сюрприз вам дочка преподнесла, вы рады, сеньор Кабраль, правда?
Инвалид не удостаивает ее взгляда.
– Вы помните Трухильо? – ошарашивает ее вопросом Урания.
Женщина в замешательстве. Она широкобедрая, видная, глаза навыкате. Крашеная блондинка – выдают темные корни волос. Наконец отвечает:
– Что я могу помнить, мне было-то четыре или пять годков, когда его убили. Ничего я не помню, помню только, что дома говорили. Ваш папа был очень важным человеком в те времена, я знаю.
Урания кивает.
– Сенатор, министр, словом, все, – еле слышно шепчет она. – Но в конце концов попал в немилость.
Старик смотрит на нее встревоженно.
– Ну, конечно, конечно, – старается быть симпатичной сиделка. – Может, он и диктатор был и все такое, но вроде как при нем-то жилось лучше. У всех была работа, и не совершалось столько преступлений. Разве не так, сеньорита?
– Если бы мой отец мог понимать, он был бы счастлив, услышав вас.
– Ну, конечно, он понимает, – говорит сиделка, уже стоя в дверях. – Правда, сеньор Кабраль? Мы с вашим напой подолгу разговариваем. Ну ладно, если я понадобве5ык4улюсь, позовите.
Она выходит и закрывает за собой дверь.
Возможно, это правда: после него было столько скверных правительств, что многие доминиканцы теперь тоскуют по Трухильо. Они уже забыли прошлое – беззаконие, убийства, коррупцию, слежку, отгороженность от мира, страх, – все это стало мифом. «У всех была работа, и не совершалось столько преступлений».
– Совершалось, папа, совершалось. – Она пытается отыскать его взгляд, но инвалид моргает часто- часто. – Не было столько домашних краж и не грабили так на улицах – не отнимали бумажники, часы и ожерелья у прохожих. Но убивали, забивали до смерти, пытали, и люди исчезали бесследно. И даже люди, близкие режиму. Один только сынок, красавчик Рамфис, сколько бед натворил. Как ты дрожал, боялся, что я попадусь ему на глаза!
Отец не зная, Урания никогда ему этого не рассказывала, что и она, и ее подружки по колледжу Святого Домин-го, а быть может, и все ее ровесницы грезили Рамфисом. Эти его усики, подстриженные на манер героев-любовников из мексиканских фильмов, очки «Ray-Ban», его приталенные костюмы и разнообразные мундиры главы доминиканской авиации, его большие черные глаза, фигура атлета, его часы и перстни из чистого золота и «Мерседес-бенц», – просто любимец богов: богатый, могущественный, красивый, здоровый, сильный, счастливый. Как сейчас помнишь: когда sisters не могли видеть вас и слышать, вы с подружками принимались рассматривать фотографии Рамфиса Трухильо – в гражданской одежде, в военной, в спортивной, в парадной, в купальном костюме, в галстуке, в костюме для верховой езды, а вот он – во главе доминиканской команды по поло, а вот – за штурвалом самолета. Они придумывали, что своими глазами видели его, разговаривали с ним в клубе или на ярмарке, на праздничном гулянье, на параде, и, отваживаясь говорить такое, краснели от испуга, поскольку знали, что грешили словом и помыслом и что теперь должны исповедаться священнику, но все равно поверяли друг дружке свои сердечные тайны: как сладко, как прекрасно, тебя любит, целует, обнимает, ласкает Рамфис Трухильо.
– Ты не представляешь, папа, как я мечтала о нем! Отец не смеется. Только вздрогнул и вытаращил глаза, услыхав имя старшего сына Трухильо. Любимый сын, а потому и разочарование такое горькое. Отцу Новой Родины хотелось бы, чтобы его первенец – «Его ли это сын, папа?» – так же любил власть, был бы так же энергичен и деятелен, как он сам. Но Рамфис не унаследовал ни его достоинств, ни его недостатков, кроме, быть может, одного качества – бешеного либидо, потребности постоянно уестествлять женщин, дабы снова и снова утверждаться в своей мужской полноценности. Он был лишен политического честолюбия, вообще честолюбия, был вял, склонен к депрессии, невротической замкнутости, подвержен комплексам, приступам тоски и подозрительности и неровен в поведении – истерические всплески сменялись долгим упадком духа, который он взбадривал наркотиками и спиртным.
– Знаешь, что говорят биографы Трухильо, папа? Что Рамфис стал таким, узнав, что родился, когда его мать официально еще не была замужем за Трухильо. Что депрессии у него начались, когда ему стало известно, что настоящий его отец – доктор Доминичи, кубинец, убитый по приказу Трухильо, первый любовник доньи Марии Мартинес в те времена, когда ей еще и во сне не снилось стать Высокочтимой Дамой, а была она просто полукровкой сомнительного поведения по кличке Эспаньолита, Испаночка. Ты смеешься? Глазам не верю!
Вполне вероятно, что он смеется. А может, просто расслабились лицевые мышцы. Во всяком случае, лицо не выражает удовольствия, скорее, похоже, что он хотел зевнуть или завыть – челюсть отвисла, глаза прикрыты, ноздри раздуты, разинутый рот зияет темной беззубой пустотой.
– Хочешь, позову сиделку?
Инвалид закрывает рот, лицо немного расслабляется и снова принимает выражение встревоженного внимания. Робкого, спокойного выжидания. Сорочья трескотня наполняет вдруг комнату. И прекращается