не в Париже, где Роджер не раз бывал у него и его жены Сариты, но — в Дублине, на перегороженных баррикадами улицах, тонущих в орудийном грохоте, в ружейной трескотне, в массовом самопожертвовании Пасхального восстания. Герберт Уорд среди мятежников, „Ирландских волонтеров“ и бойцов Ирландской гражданской армии сражается за независимость Эйре! Каких только абсурдных фантазий не родится в отуманенной сном голове человеческой!

Потом Роджер вспомнил, что несколько дней назад состоялось заседание британского кабинета министров, но тогда по поводу его прошения о помиловании ничего не решили. Об этом сообщил ему адвокат Джордж Гейвен Даффи. Что же произошло? Отчего снова отложили? Мэтр Даффи видел в этом хороший знак: вероятно, возникли расхождения, и министры не смогли проголосовать единогласно. Стало быть, надежда не утеряна. Надо ждать. Но ждать — это значит по многу раз умирать ежедневно, ежечасно, ежеминутно.

Воспоминание о Герберте Уорде отзывалось болью. Они никогда больше не будут друзьями. Непроходимая пропасть разверзлась между ними после того, как Чарльз, сын Герберта и Сариты, такой чистый, такой юный, такой красивый — погиб в январе 1916-го под Нёв-Шапель. Герберт был единственным человеком, с которым Роджер по-настоящему сблизился в Африке. И с первой же минуты увидел в нем личность крупную и своеобразную и более значительную, нежели он сам: этот человек объездил полсвета — Новую Зеландию, Австралию, бывал в Сан-Франциско, на Борнео — и степенью образованности намного превосходил всех, кто окружал его, включая и Стэнли; Роджер очень многое почерпнул у него и сумел поделиться многими своими тревогами и мечтами. Не в пример другим европейцам, набранным Стэнли в эту экспедицию и охочим лишь до денег и власти, Герберт любил приключения ради них самих. Он был человеком действия, но при этом страстно тянулся к искусству и питал к африканцам чувство, которое можно было бы определить как уважительное любопытство. Расспрашивал про их верования, обряды, обычаи, фетиши, одеяния и украшения, которые интересовали его с точки зрения художественной и эстетической, но также и — духовной. Герберт уже тогда, в редкие свободные минуты делал рисунки и скульптуры, используя африканские мотивы. Когда после изнурительных дневных переходов и трудов останавливались на привал, разбивали лагерь и готовили на костре ужин, он вел с Роджером долгие разговоры и часто повторял, что в один прекрасный день бросит все это, целиком посвятит себя ваянию и заживет свободным художником в Париже, „столице мирового искусства“. Любовь к Африке не слабела в нем и никогда не покидала его. Напротив, чем больше лет и миль отделяло его от Черного континента, тем крепче она становилась. Роджер увидел перед собой их лондонскую квартиру на Честер-сквер, 53, и парижскую студию, где все напоминало об Африке, где стены были увешаны копьями, щитами, дротиками, ритуальными масками, веслами, ножами разнообразных форм и размеров. Сколько вечеров скоротали они в гостиной, где на полу и на кожаных диванных подушках лежали шкуры диких животных, сколько ночей напролет вспоминали путешествия по Африке. Дочка Уордов Фрэнсис — дома ее звали Сверчок — в ту пору еще маленькая девочка — иногда наряжалась в конголезские туники, надевала туземные украшения и танцевала, покуда родители хлопали в такт и вели монотонный напев.

Герберт был одним из тех очень немногих, с кем Роджер делился своими разочарованиями в Стэнли и в короле Леопольде да и в самой идее колонизации, которая прежде казалась ему дорогой к модернизации и прогрессу. Герберт в полной мере соглашался с ним, убедившись, что вовсе не затем, чтобы вырвать туземцев из мрака язычества и варварства, пришли сюда европейцы: ими движет лишь алчность, во имя которой они не остановятся ни перед какими преступлениями, сколь бы жестоки те ни были.

Однако обращение Роджера к идеологии национализма он никогда не принимал всерьез. Лишь в свойственной ему мягкой манере беззлобно подшучивал над ним, напоминая, что все атрибуты сусального ура-патриотизма — все эти стяги, гимны, униформа — неизменно означают уход в глубокую провинциальность, искажение общечеловеческих, всеобщих ценностей. И тем не менее этот „гражданин мира“, как любил он называть себя, столкнувшись с безмерным насилием мировой войны, тоже, как и миллионы других европейцев, нашел себе прибежище в патриотизме. И письмо, в котором он сообщал Роджеру об окончательном разрыве их многолетних дружеских отношений, было буквально пронизано тем самым патриотическим чувством, прежде вызывавшим у него только насмешку, той самой любовью к государственному флагу и отчизне, раньше казавшейся ему примитивной и достойной презрения. Решительно невозможно было представить себе, как лондонский парижанин Герберт Уорд вместе с бойцами „Шинн Фейна“ Артура Гриффита, или Гражданской армии Джеймса Коннолли, или „волонтеров“ Патрика Пирса сражается на дублинских баррикадах за независимость Ирландии. И тем не менее Роджер, ожидавший на своем лежаке наступления рассвета, твердил себе, что в конце концов некий глубокий смысл таится в подоплеке этой бессмыслицы, ибо погруженный в сон мозг пытался примирить непримиримое, но одинаково близкое и дорогое ему — друга и родную страну.

Рано утром смотритель объявил, что к нему — посетитель. И сердце Роджера забилось учащенно, когда, войдя в тесную комнату свиданий, он увидел Элис Стопфорд Грин. Улыбаясь, она поднялась с единственного табурета ему навстречу, подошла и обняла его.

— Элис, дорогая моя Элис, — сказал Роджер. — Как я рад снова видеть тебя! Думал, что больше уже не придется. На этом свете, по крайней мере.

— Получить разрешение вторично было очень трудно, — отвечала она. — Однако же я здесь. Не представляешь, сколько порогов пришлось обить для этого.

Роджер, привыкший к неизменно продуманному изяществу ее облика, удивился, в каком виде предстала сейчас его старинная приятельница — на ней было вылинявшее платье, а на голове — какая-то странная косынка, из-под которой выбивались седые прядки. Башмаки были в грязи. Но дело было не только в убожестве ее наряда — на утомленном лице застыли печаль и разочарование. Что же такое произошло за эти дни? Отчего такая перемена? Может, к ней опять нагрянули агенты Скотленд-Ярда, спросил Роджер. Она покачала головой и пожала плечами, как бы давая понять, что тот эпизод с обыском не имел никакого значения. И ни слова не сказала о том, что вопрос о помиловании перенесен на следующее заседание кабинета министров. Роджер, полагая, что Элис просто ничего не знает, тоже не стал затрагивать эту тему. И рассказал ей о своем нелепом сне, где Герберт Уорд предстал ему на дублинских баррикадах, среди мятежников и участников уличных боев на Страстной неделе.

— Постепенно просачиваются новые сведения о том, что там происходило, — сказала Элис, и Роджер заметил, что ее голос полон одновременно и печали, и злости. И что, как только речь зашла о мятеже в Ирландии, и смотритель, и надзиратели, которые стояли спиной к ним, как-то напряглись и, без сомнения, навострили уши. Он испугался было, что смотритель запретит говорить на эти темы, но тот промолчал.

— Ты узнала что-нибудь новое, Элис? — спросил он, понизив голос почти до шепота.

И увидел, как она, немного побледнев, кивнула. И, прежде чем ответить, довольно долго молчала, словно спрашивала себя, надо ли сообщать Роджеру такие горестные для него известия, или — что вероятней — просто не знала, с какого именно из целого вороха начать. И наконец сказала, что, хотя и раньше, и теперь еще слышала множество версий о том, что творилось в Дублине и других ирландских городах во время восстания — версий противоречивых и путаных, перемешивавших факты с вымыслами, реальность с легендами, недомолвки — с преувеличениями, как бывает всегда, когда событие будоражит все общество, — сама она склонна более всего верить рассказам своего племянника Остина, монаха- капуцина, недавно приехавшего в Лондон. Сведения были самые достоверные, ибо он все видел собственными глазами и был в самой гуще боев, перевязывал раненых и причащал умирающих. Элис полагала, что свидетельства Остина ближе всего к той недосягаемой покуда истине, установить которую смогут только будущие историографы.

Вновь воцарилось долгое молчание, и Роджер не сразу решился прервать его. За те несколько дней, что он не видел Элис, она постарела, казалось, лет на десять. Лоб и шея покрылись морщинами, на руках проступили пигментные пятна. Светлые глаза утратили прежний блеск. Он видел, как глубоко и тяжко она подавлена, но не сомневался — в его присутствии Элис сумеет сдержать слезы. Неужели ее все же убедили, что все, написанное про него в газетах, — не клевета, а она не решается сказать ему об этом?

— Но чаще всего мой племянник, — произнесла Элис, — вспоминает не стрельбу, не разрывы гранат, не кровь, не пламя пожаров, не дым, от которого нечем было дышать, а — знаешь что, Роджер? Смятение. Невиданное смятение, целую неделю царившее на позициях восставших.

— Смятение? — совсем тихо переспросил Роджер. Закрыв глаза, он попытался въяве увидеть его, почувствовать, ощутить.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату