они, включая и тех, кто совсем не разделял его националистических взглядов.
В июле Роджер вернулся в Лондон: ему предстояло пройти медицинскую комиссию, назначенную министерством, чтобы удостовериться, что представленные им резоны для увольнения со службы основательны. Роджер, который, несмотря на лихорадочную деятельность последних месяцев, чувствовал себя неплохо, полагал, что все это будет чистой проформой. Вышло иначе: врачи обнаружили, что артрит зашел далеко, затронув позвоночник и коленные суставы. Избавиться от него невозможно, но, если упорно лечиться и вести жизнь тихую, покойную и упорядоченную, можно остановить процесс. Если же болезнь будет прогрессировать, больного ждет неподвижность. Министерство приняло отставку и, учтя его состояние, назначило Кейсменту вполне достойную пенсию.
Перед возвращением в Ирландию он решил побывать в Париже у Герберта и Сариты Уордов, давно звавших его в гости. Роджеру радостно было повидаться с ними в тепле их дома — миниатюрной частицы Африки. Покуда Герберт показывал ему новые работы — скульптурные изображения мужчин, женщин, животных — и сыпал анекдотами, в голове Роджера безостановочно всплывали воспоминания о той эпохе, когда они вместе участвовали в экспедициях Стэнли и Генри Шелтона Сэнфорда. О том, сколь много узнал он от Герберта, слушая рассказы о его приключениях по всему миру, о колоритных людях, которых тот встречал в своих странствиях по Австралии. Герберт мало изменился за протекшие годы — был все так же остер умом, бодр и весел духом и в будущее смотрел с уверенностью и надеждой. Его жена, американка Сарита, получившая крупное наследство, была ему под стать — находила вкус в приключениях и богемной жизни. Супруги понимали друг друга без слов. Исходили пешком всю Францию и Италию. И сыновей воспитали в том же духе — привили им неугомонное любопытство к жизни и космополитическую широту взглядов. Сейчас оба учились в Англии и приезжали в Париж на каникулы. Дочь — Сверчок — жила с родителями.
Уорды повели его обедать в ресторан на Эйфелевой башне, откуда открывался вид на мосты через Сену и панораму парижских кварталов, а потом — в „Комеди Франсэз“, где в тот вечер давали мольеровского „Мнимого больного“.
Однако в те дни, что Роджер провел с четой Уордов, не все было так приязненно, благостно и дружелюбно. Они с Гербертом и прежде ожесточенно спорили о многом и расходились во мнениях и оценках радикально, однако это никогда не влияло на их добрые чувства: напротив, разногласия словно бы подпитывали и укрепляли их. На этот раз было иначе. Однажды вечером они сцепились так яростно, что Сарите пришлось вмешаться и заставить их сменить тему.
Герберт всегда относился к национализму Роджера с терпеливой и мягкой иронией. Но в тот вечер обвинил друга в том, что эту идею он воспринимает с чрезмерной, едва ли не фанатической пылкостью, не пытаясь поверить ее доводами рассудка.
— Если большинство ирландцев желает отделиться от Великобритании — то все прекрасно, светло и ясно. Но я не думаю, что Ирландия много выиграет от того, что приобретет собственный флаг, герб и президента. И ни одна из ее социальных или экономических проблем не разрешится благодаря этому. И, по моему мнению, гораздо лучше была бы автономия, за которую ратует Джон Редмонд и его сторонники. А ведь они тоже ирландцы, не так ли? И значительное их число возражает против твоих планов отделения. Хотя, по правде сказать, не это меня беспокоит. А твоя нетерпимость, Роджер. Раньше ты хоть пытался аргументировать. А теперь с пеной у рта проклинаешь страну, которая и для тебя, и для твоего отца и братьев была родной. Которой ты так самоотверженно и доблестно служил столько лет. И которая щедро воздала тебе по заслугам. Возвела тебя в рыцарское звание, удостоила высших своих орденов. Разве для тебя это ничего не значит?
— И что же — в знак признательности прикажешь превратиться в колониалиста? — перебил его Кейсмент. — Счесть благом для Ирландии то, что мы с тобой считали бедствием для Конго?
— Между Ирландией и Конго, сдается мне, разница большая. Может, на полуострове Коннемара британцы отрубают туземцам руки и бичами спускают шкуру со спины?
— В Европе методы колонизации — иные, более утонченные. Но не менее жестокие.
Последние дни в Париже Роджер старался в разговорах не касаться больше Ирландии. Не хотел, чтобы это пагубно повлияло на его отношения с Гербертом. И горестно признавался самому себе, что, несомненно, в будущем, когда его всерьез затянет политическая борьба, они с Гербертом будут неуклонно отдаляться друг от друга, пока дружба — самая тесная из всех, какие случались в его жизни, — не погибнет окончательно. „Неужто я и впрямь становлюсь фанатиком?“ — не раз и с тревогой спрашивал он себя.
Вернувшись в Дублин в конце лета, Роджер уже не смог возобновить занятия гэльским языком. Политическая жизнь в стране, оживляясь с каждым днем все больше, требовала его каждодневного участия. В ноябре 1912 года палата общин одобрила билль о „гомруле“, то есть о созыве в Ирландии парламента и предоставлении ей весьма значительной административной и экономической свободы — произошло то, за что так рьяно ратовала Ирландская парламентская партия Джона Редмонда. Однако спустя два месяца палата лордов отклонила законопроект. Зимой 1913 года в Ольстере — цитадели юнионистов, где тон задавало протестантское, англофильское большинство, — противники автономии во главе с Эдвардом Генри Карсоном развернули неистовую кампанию протеста. Созданная ими организация „Ольстерских волонтеров“, насчитывавшая более сорока тысяч членов, представляла собой немалую силу, готовую в случае надобности сопротивляться „гомрулю“ с оружием в руках. Сторонники Редмонда продолжали отстаивать автономию. Палата общин одобрила билль и во втором чтении, но палата лордов вновь наложила вето. Двадцать третьего сентября юнионисты преобразовали свой Совет во Временное правительство Ольстера, а иными словами — заявили о намерении отделиться от остальной Ирландии, если та все же добьется автономии.
Роджер Кейсмент — теперь уже под своим именем — начал писать в газетах националистического толка, резко критикуя юнионистов Ольстера. Постоянно предавал гласности дискриминацию, которой подвергалось в этих графствах католическое меньшинство — рабочих увольняли с заводов, муниципалитетам срезали ассигнования. „При виде того, что творится в Ольстере, — утверждал он в одной из статей, — я перестаю чувствовать себя протестантом“. И неустанно объяснял читателям, что деятельность „ультра“ разделит ирландский народ на два враждующих лагеря, что в будущем может привести к самым трагическим последствиям. И бичевал англиканских священников, своим молчанием поощряющих подобную политику.
Хотя в политических дискуссиях он весьма скептически отзывался о том, что „гомруль“ способен даровать Ирландии независимость, но в статьях все же высказывал надежду — если поправки не выхолостят суть закона, страна, получив собственный парламент, возможность избирать свое правительство и право распоряжаться своими доходами, окажется на пороге настоящей суверенности. Если это обеспечит процветание, так ли уж важно, что оборона и внешние сношения останутся в руках Лондона?
Как раз в эти дни он крепче сдружился еще с двумя ирландцами, посвятившими жизнь защите, изучению и распространению кельтского языка, профессором Оуином Макниллом и Патриком Пирсом. Роджер вскоре после знакомства проникся симпатией к этому непреклонному и неустрашимому воителю за честь отчизны и ее язык. Пирс еще подростком вступил в „Гэльскую лигу“ и посвятил себя литературе, журналистике и преподаванию. Он основал и возглавил две первые в стране двуязычные школы — мужскую, Святого Энды, и женскую, Святой Иты, — призванные отстаивать и развивать гэльский язык в качестве национального. Писал стихи и пьесы, памфлеты и статьи, доказывая, что, покуда не возрожден кельтский, нечего и говорить о независимости, ибо в культурном отношении Ирландия останется колонией. Пирс был в этом вопросе бескомпромиссен до такой степени, что Уильяма Батлера Йейтса, который впоследствии так восхищал его, в юности называл предателем за то, что тот писал по-английски. Пирс, которого не портила легкая косина, был человек застенчивого нрава, крепкого сложения и внушительного вида, обладал поразительной работоспособностью и умением завораживать толпу пылкостью своих речей. Если дело не шло о кельтском языке и о независимости, в кругу тех, кому доверял, он становился обаятельным, общительным, словоохотливым и остроумным, неистощимым на выдумки — он веселил друзей, изображая то старуху-нищенку, просящую подаяния в центре Дублина, то бесстыжую уличную девицу, прогуливающуюся у дверей таверн. Пирс был холост, жил монахом, деля квартиру с матерью и младшими братьями, не пил и не курил; никто не слышал, чтобы у него были возлюбленные. Самым близким ему человеком был неразлучный с ним брат Уилли, скульптор и учитель рисования в школе Святого Энды. На