– Что же плохого, если он помогал им и подкармливал.
– Но ведь он заставлял их раздеваться и позировать, – объяснил мальчик. Донья Лукреция подумала: «Все, пути назад нет». – Эгон Шиле плохо поступал?
– Что ж, я бы так не сказала. – Донья Лукреция сглотнула слюну. – Художнику нужны модели. Зачем сразу подозревать самое дурное? Дега писал «мышек», юных балерин из Парижской оперы. А Эгона Шиле вдохновляли девочки.
А как быть с тем, что он угодил в тюрьму по обвинению в растлении малолетней? Отчего, скажите на милость, его живопись признали безнравственной? Не его ли заставили сжечь непристойные рисунки, чтобы их не смогли увидеть дети?
– Ну, не знаю, – поспешно вступила донья Лукреция, увидев, что мальчик не на шутку разволновался. – Должна признаться, Фончито, мне вообще мало что известно об Эгоне Шиле. Это ты у нас специалист. Твой папа скажет, что художники – непростые люди. Святые среди них не встречаются. Творцов не стоит ни идеализировать, ни демонизировать. Их творчество – вот что имеет значение. Наследие Шиле составляют портреты девочек, а не то, что он делал с ними в своей мастерской.
– Он заставлял их надевать свои любимые разноцветные чулки, – продолжал Фончито. – Укладывал на диван или прямо на пол. По одной или парами. А сам забирался на лестницу, чтобы полюбоваться на них сверху. Сидел на стремянке и делал эскизы, они сохранились. У папы есть об этом книжка. Правда, на немецком. Так что я только репродукции смотрел.
– На лестнице? Он рисовал их, сидя на лестнице?
Вот ты и попалась в сети, Лукреция. Молокосос, как всегда, вышел победителем. Женщина больше не пыталась перевести разговор на другую тему; она покорно следовала за ходом мысли пасынка.
– Прямо на лестнице, мама. Шиле говорил, что хотел бы родиться птицей. Увидеть мир таким, каким его видит кондор или тетеревятник. И у него получилось. Сейчас покажу.
Фончито проворно вскочил, вытряхнул содержимое своего портфеля и через секунду вновь устроился у ног мачехи, – она, как обычно, сидела на диване, а мальчик на полу, – взгромоздив ей на колени очередной альбом с репродукциями Эгона Шиле. Откуда мальчишка узнал все это? И что из того, о чем он рассказывает, правда? И откуда взялась эта одержимость Шиле? Влияние Ригоберто? Возможно, этот художник – новая страсть ее бывшего мужа? Что ж, неплохой выбор. Распластавшиеся на полу девочки, переплетенные тела любовников, города-призраки без людей, животных и экипажей, пустынные речные берега, словно увиденные сверху, с высоты птичьего полета. Мальчик подарил ей ангельскую улыбку: «Разве я тебе не говорил, мамочка?» Донья Лукреция поморщилась. Это дитя с личиком серафима, это воплощение невинности обладало острым, цепким умом, которому позавидовал бы иной взрослый, и столь причудливым образом мысли, что и сам Ригоберто не сравнился бы с ним. Донья Лукреция вдруг поняла, что изображено на открытой перед ней странице, и вспыхнула от смущения, точно факел. Фончито подсунул ей акварель в алых и кремовых тонах с вкраплением бордового: на ней художник изобразил самого себя обнаженным, а у себя между ног маленькую девочку, тоже нагую, держащую обеими руками, словно древко знамени, его воздетый гигантский член.
– Это тоже вид сверху, – прозвенел голосок Фончито. – Но вот что интересно: как он сделал набросок? Точно не на лестнице, ведь рисовал-то он себя. Ты заметила, мамочка?
– Я заметила совершенно неприличную картину, – заявила донья Лукреция. – Давай-ка пролистаем дальше.
– А по-моему, она очень грустная, – горячо возразил мальчик. – Посмотри на Шиле. Он словно согнулся под тяжестью невыносимых страданий. Смотри, он вот-вот расплачется. Тогда ему был всего двадцать один год, мама. Как ты думаешь, почему эта акварель называется «Жаркое причастие»?
– Не знаю и знать не хочу. – Донья Лукреция начала сердиться. – Она так называется? Так этот господин не только бесстыдник, но и богохульник в придачу. Немедленно переверни страницу, пока я ее не порвала.
– Что ты, мамочка! – возмутился Фончито. – Ты не поступишь как тот судья, который вынес картине Эгона Шиле смертный приговор. Ты просто не можешь быть такой несправедливой и ограниченной.
Гнев мальчика казался вполне искренним. Его глаза сверкали, ноздри подрагивали, лицо пылало, и даже уши стали пунцовыми. Донья Лукреция горько пожалела о своей неуместной вспышке.
– Что ж, ты прав, живопись, да и вообще искусство нельзя мерить обывательскими мерками. – Она нервно потерла ладонь. – Но ты, Фончито, все время выводишь меня из равновесия. Невозможно понять, говоришь ты от чистого сердца или что-нибудь замышляешь. Я не знаю, кто передо мной: ребенок или злобный, испорченный старик под личиной Младенца Христа.
Мальчик растерянно смотрел на мачеху, всем своим видом выражая глубокое изумление. Он часто моргал, силясь понять, в чем дело. Неужели она и вправду оскорбила пасынка нелепыми подозрениями? Вот еще. И все же, когда на глаза Фончито навернулись слезы, донья Лукреция почувствовала себя виноватой.
– Я сама не знаю, что говорю, – пробормотала женщина. – Забудь. Лучше давай поцелуемся и помиримся.
Фончито обнял мачеху и прильнул к ее груди. Донья Лукреция ощутила трепет хрупкого тельца ребенка, пребывающего в той поре, когда мальчики и девочки еще почти не отличаются друг от друга.
– Не сердись на меня, мамочка, – прошептал Фончито ей на ухо. – Лучше поправляй меня, если я что- нибудь делаю не так, давай мне советы. Я стану таким, каким ты хотела бы меня видеть. Только не сердись.
Фончито говорил едва слышно, уткнувшись мачехе в плечо, и женщина с трудом его понимала. Внезапно она почувствовала, что в ее ухо скользнул быстрый, словно стилет, язычок. Донья Лукреция не решилась сразу оттолкнуть мальчика, и он принялся покрывать ее шею влажными поцелуями. Наконец женщина, дрожа всем телом, мягко отстранила пасынка – и посмотрела ему в глаза.
– Тебе щекотно? – Фончито откровенно наслаждался собственной удалью. – Ты же вся дрожишь? Тебя током ударило, мамочка?
Донья Лукреция не знала, что сказать. Она вымученно улыбнулась.
– Все время забываю рассказать, – как ни в чем не бывало продолжал Фончито, устраиваясь на ковре. –