вызывало головокружение. Дон Ригоберто знал, что проворные маленькие лапки таят в себе совсем еще мягкие, кривые, молодые коготки.
– Иди же, иди ко мне, – нетерпеливо и ласково позвал человек в углу.
Должно быть, в этот момент он увеличил громкость, так что клавикорды и скрипки едва не оглушили дона Ригоберто. «Перголезе [9]!» – узнал он. Выбор сонаты он одобрял; восемнадцатое столетие было эпохой маскарадов и смешения полов и далеко не в последнюю очередь эпохой котов. Недаром же Венеция была прозвана кошачьей республикой.
– Ты была уже голая? – Услышав собственный голос, дон Ригоберто понял, что вожделение стремительно захватывает все его существо.
– Ну да. Он раздел меня сам, как обычно. Зачем ты спрашиваешь? Ведь ты же прекрасно знаешь, что ему нравится.
– А тебе разве нет? – игриво поинтересовался дон Ригоберто.
Донья Лукреция принужденно рассмеялась.
– Быть с мужчиной всегда приятно, – пробормотала она, стараясь изобразить смущение. – Но в тот раз все было по-другому.
– Из-за котят?
– А из-за кого же еще. Я была сама не своя. Я вся превратилась в комок нервов, Ригоберто.
Тем не менее Лукреция подчинилась приказу скрытого в полутьме мужчины. Она стояла перед ним, покорная, встревоженная, заинтригованная, напряженно прислушиваясь к жалобному писку беспомощных зверенышей, ползавших в круге бесстыдного желтого света на пунцовом покрывале. Мужчина наклонился, чтобы разуть донью Лукрецию, коснулся ее щиколоток, и груди женщины тотчас налились тяжестью. Соски отвердели. А любовник тем временем бережно стягивал с нее чулки, педантично целуя каждую клеточку голой кожи. И что-то непрестанно бормотал, то ли ласковые слова, то ли непристойности, продиктованные страстью.
– Но он вовсе не признавался мне в любви и не говорил грубостей, как с ним порой бывает. – Донья Лукреция вновь издала неискренний смешок. Теперь она приблизилась к дону Ригоберто почти вплотную. Тот не спешил прикоснуться к женщине.
– Что же тогда?… – проговорил он, с трудом ворочая языком.
– Представляешь, он прочел мне целую лекцию о кошках. – Смех доньи Лукреции на миг заглушил отдаленный кошачий писк. – Ты когда-нибудь слышал, что котята больше всего на свете любят лакомиться медом? Что под хвостом у кошек есть специальная железа, из которой выделяется пахучая жидкость?
Широкие ноздри дона Ригоберто жадно втянули ночной воздух.
– Так вот чем ты пахнешь? Значит, это не мускус?
– Это альгалия, кошачий запах. Я вся им пропиталась. Тебе неприятно?
Повествование не пускало его, утекало сквозь пальцы; он стремился проникнуть внутрь, но, как ни старался, оставался снаружи. Дон Ригоберто не знал, что и думать.
– А для чего понадобились бочонки с медом? – спросил он, подозревая какую-то игру, шутку, которая нарушила бы помпезность церемонии.
– Чтобы намазать тебя, – проговорил мужчина, прекратив целовать донью Лукрецию. Он продолжал снимать с нее одежду; чулки, пальто и блузка уже валялись на полу. Теперь он расстегивал юбку. – Я привез его из Греции, с пасеки на горе Гиметт. Это тот самый мед, о котором говорил Аристотель. Я берег его для тебя, специально для этой ночи.
«Он ее любит», – подумал дон Ригоберто, умиляясь и ревнуя.
– Вот уж нет, – запротестовала донья Лукреция. – Нет и нет. Со мной эти мерзости не пройдут.
Однако протестовала она неуверенно, заранее признавая поражение, покоряясь необоримой воле своего любовника. Нарастающее желание и настойчивая нежность мужчины, простертого у ее ног, заставили донью Лукрецию забыть о доносившемся с кровати писке. Она вся отдалась ласкам, постепенно растворяясь в наслаждении. Руки и губы любовника обжигали ее тело. Котята были рядом, пятнистые и дымчатые, игривые и сонные, они с мяуканьем скребли коготками покрывало. Соната Перголези стихала, превращалась в отдаленный бриз, влекла в небытие.
– Так он решил вымазать тебя медом из священных ульев на горе Гиметт? – повторил дон Ригоберто, старательно выговаривая каждое слово.
– Чтобы котята меня лизали, представь себе. Хотя терпеть не могу этих тварей, хотя у меня на них аллергия, хотя я умираю от омерзения, если испачкаю хоть кончик пальца в чем-нибудь липком («Она и жвачку-то никогда не жует», – подумал дон Ригоберто, преисполненный благодарности). Понимаешь?
– То была величайшая жертва, и ты принесла ее лишь потому…
– Потому что я люблю тебя, – перебила она. – И ты меня любишь, правда?
«Всем сердцем», – подумал дон Ригоберто. Его глаза были закрыты. Он достиг наконец внутреннего прозрения. Теперь дон Ригоберто без труда ориентировался в лабиринте густых теней. Изнемогая от ревности, он ясно различал силуэт мужчины, который осторожно, но решительно снимал с доньи Лукреции сорочку, лифчик и подвязки, скользил губами по ее шелковистой коже, покрытой мурашками – от холода, страха, отвращения или страсти, кто знает? – и по телу ее пробегали мучительные, сладкие, горячие волны. Когда любовник прижался губами к тугим завиткам на лобке женщины, впился в них зубами и стал ласкать языком, аромат лона Лукреции проник в ноздри дона Ригоберто, и он задрожал. Любовник уже начал умащать ее тело? Да. Маленькой кисточкой? Нет. Платком? Неужели руками? Именно. Тонкими, сильными, чуткими пальцами опытного массажиста. Он неторопливо покрывал кожу доньи Лукреции тягучим прозрачным веществом – ноздри дона Ригоберто щекотал сладкий запах, – ровно распределял его на ногах, плечах и груди, легонько щипал бедра, ласкал ягодицы, разъединял их, проникая в потаенные складки. Перголези снова начал сплетать свою прихотливую мелодию. Музыка заглушала слабые протесты доньи Лукреции и радостный, нетерпеливый писк котят, почуявших мед. Алчные твари сползались на край постели, разевая пасти и отпихивая друг друга.