мной теория пытается обойти оба возражения. Она делает Бога центром вселенной, а человека — подчиненным центром земной природы. Животные не равны человеку, а подчинены ему, и их судьба полнейшим образом сопряжена с его судьбой. И предлагаемое для них производное бессмертие — не просто amende или компенсация, но неотъемлемая часть новых небес и новой земли, органически связанная со всем лежащим в основе страдания процессом грехопадения и искупления мира.
Выдвигая свое предположение о том, что личностность ручных животных является в значительной степени даром человека, что их простая способность к ощущениям перерождается в нас в одушевленность, подобно тому, как наша простая одушевленность перерождается в Христе в духовность, я, естественно, предполагаю, что лишь очень немногие, животные в своем диком состоянии достигают уровня «самости», или «одушевленности». Но если некоторые все же достигают, и если благости Бога угодно, чтобы они жили вновь, их бессмертие также будет связано с человеком — на этот раз не с индивидуальными хозяевами, но со всем человечеством. То есть, если нечто от той квази духовной и эмоциональной ценности, которую человеческое предание приписывает животному (вроде «невинности» в агнце или геральдической царственности в льве), имеет реальную основу в природе животного, а не является чем-то произвольным или случайным, тогда можно ожидать, что именно в этом — или в первую очередь в этом — качестве животное будет служить человеку и входить в состав его «свиты». Или же, если сложившийся в предании характер ошибочен, райская жизнь (то есть, его участие в райской жизни людей во Христе к Богу; предположение о «райской жизни» для животных, как таковых, по-видимому, лишено смысла) животного будет обеспечена ему благодаря реальному, но неизвестному, влиянию, которое оно имело на человека на протяжении всей его истории — ибо если христианская космология в каком-либо смысле (я не говорю, что в буквальном) истинна, то все, существующее на нашей планете, имеет отношение к человеку, и даже существа, вымершие до появления человека, лишь тогда видны в своем истинном свете, когда они рассматриваются как бессознательные провозвестники прихода человека.
Когда мы говорим о столь далеких от нас существах, как дикие звери и доисторические животные, мы не слишком понимаем, о чем говорим. Вполне возможно, что они не имеют самосознания и не страдают. Вполне возможно даже, что каждый вид имеет единое самосознание — что в трудах творения пребывает «львиность», а не львы, и что именно она будет участвовать во всеобщем воскресении. И если мы не можем вообразить даже нашу собственную вечную жизнь, то куда уж нам воображать жизнь, которая может быть дарована животным как нашим «членам». Умей земной лев прочитать пророчество о том дне, когда он будет есть сено подобно волу, он бы счел это описанием ада, а не рая. А если во льве нет ничего, помимо сгустка хищнических ощущений, то он бессознателен и его «загробная жизнь» лишена смысла. Но если существует некий зародыш львиного сознания, ему Бог также может дать тело по Своему усмотрению — тело, которое более не живет уничтожением агнца, но безупречно львиное в том смысле, что оно будет выражением всей энергии и красы, всей ликующей мощи, обитавшей в видимом льве на нашей земле. На мой взгляд — и я не возражаю, если меня поправят, пророк, говоря о льве и агнце, которые возлягут бок о бок, употребил восточную гиперболу. Со стороны агнца это будет довольно вызывающе. Иметь львов и агнцев, общающихся подобным образом (если только не на каких-то небесных сатурналиях, все меняющих местами), — все равно, что вовсе не иметь ни агнцев, ни львов. По-моему, лев, даже перестав быть опасным, будет по-прежнему ужасен — более того, именно мы впервые увидим то, чему являются лишь неуклюжим и сатанински извращенным подражанием нынешние клыки и когти. По-прежнему будет нечто, подобное сотрясанию золотой гривы, и не раз еще скажет славный Герцог: «Пусть он зарычит опять».
10. РАЙ
Пускай в сердцах Воскреснет вера. Стойте — начеку — Вперед. Кто возомнит преступным
мной Предпринятое, пусть уйдет.
В пучине милости твоей почить Любой из душ живых желанной смертью.
«Думаю, — говорит апостол Павел, — что нынешние временные страдания ничего не стоят в сравнении с тою славою, которая откроется в нас» (Рим. 8:18). Если это так, то книга о страдании, в которой ничего не говорится о рае, упускает почти целиком один из аспектов своего предмета. Писание и предание неизменно противопоставляют земным страданиям радости рая, и ни одно решение проблемы боли, упускающее этот аспект, не может быть сочтено христианским. В наши дни мы стесняемся даже упоминания о рае. Мы боимся насмешек над «небесными кущами» и упрека в том, что мы пытаемся бежать от нашего долга создавать счастливый мир здесь и теперь в мечты о потустороннем счастливом мире. Но «небесные кущи» либо существуют, либо нет. Если нет, то христианство лживо, ибо это учение вплетено во всю его ткань. Если да, тогда эта истина, подобно любой другой, достойна рассмотрения, независимо от того, насколько полезно упоминать о ней на политических сходках. Опять-таки, у нас возникают опасения, что рай — это своего рода подкуп, и поставив его своей целью, мы уже не можем быть беспристрастными. Но это не так. Рай не предлагает ничего такого, чего может желать падкая на подкуп душа. Вполне можно сказать, что лишь чистые сердцем увидят Бога, ибо лишь чистые сердцем хотят этого. Существуют вознаграждения, не замутняющие побуждений. Любовь мужчины к женщине не продажна потому только, что он хочет на ней жениться, и его любовь к поэзии не продажна потому, что он хочет ее читать, равно как его любовь к физическим упражнениям не страдает недостатком беспристрастности только потому, что он хочет бегать, прыгать и ходить. Любовь по определению стремится наслаждаться своим предметом.
Вам может показаться, что существует еще одна причина, по которой мы храним молчание относительно рая — а именно, что на самом деле мы к нему не стремимся. Но это, по-видимому, иллюзия. То, что я намерен сейчас сказать, представляет собой всего лишь мое собственное мнение, не подкрепленное никаким авторитетом и предлагаемое мной на суд христиан получше и специалистов поученее. Бывают времена, когда я думаю, что мы не стремимся к раю, но чаще я ловлю себя на мысли о том, желали ли мы когда-либо вообще, в глубине наших сердец, чего либо иного. Возможно, вы замечали, что книги, которые вы по-настоящему любите, связаны между собой тайной нитью. Вам очень хорошо известно, что это за общее качество, которое заставляет вас любить их, хотя вы не можете облечь его в слова, но большинство ваших друзей вовсе его не видит, и они часто удивляются, отчего это, любя одно, вы также любите и другое. Опять-таки, вы стоите перед каким-то пейзажем, который, кажется, воплотил в себе все, чего вы всю жизнь искали, но затем вы поворачиваетесь к стоящему рядом другу, который, казалось бы, видит то же, что и вы, — но при первых же словах между вами разверзается пропасть, и вы понимаете, что для него этот пейзаж имеет совершенно иное значение, что он стремится к чуждой вам цели и его совершенно не трогает невыразимое впечатление, только что вас преобразившее. Даже в ваших любимых досугах — разве не присутствует в них всегда некое тайное влечение, о котором другие странным образом не имеют понятия, нечто такое, с чем нельзя отождествиться, но что всегда находится на грани проявления, какой-нибудь запах свежеоструганого дерева в мастерской или бульканье воды у борта лодки? Разве не всякая дружба на всю жизнь рождается в тот момент, когда вы, наконец, встречаете другого человека с некоторым намеком (хотя, даже в лучшем случае, слабым и неверным) на то самое нечто, с желанием которого вы родились, и что, скрытое под налетом многих желаний и во все мгновения безмолвия в промежутках между более громкими страстями, день и ночь, год за годом, с детства до старости, вы разыскивали, выслеживали, к чему вы прислушиваетесь? Но вы никогда этим не обладали. Все то, что когда-либо безраздельно владело вашей душой, было лишь намеком на это — манящим проблеском, никогда не исполненным обещанием, эхом, замершим вдали, едва докатившись до слуха. Но если оно и впрямь