сбивал с ног ветер. Бейтсу надоели театры, осточертели балы, и он всей душой ненавидел людей, которые на зиму съезжаются в город и вытесняют нью-йоркцев из их любимых местечек в маленьких кафе и ресторанчиках.
А тут еще Эмили исчезла. Он не знал, перешла ли она на другую работу или лежит больная, всеми заброшенная в какой-нибудь комнатенке с вытертым ковром и предается отчаянию. И он был тут бессилен. Он не знал ее имени.
Отчасти потому, что он страшился за ее судьбу, отчасти потому, что ему так недоставало ее, но в этот вечер, глядя на пустое окно напротив, он был особенно мрачно и нервно настроен. Внизу безумствовала улица — это была пляска сумасшедших на мокрых мостовых, залитых багряным светом уличных фонарей. Неистовые звонки трамваев, нетерпеливые грузовики, бешено несущиеся таксомоторы, изголодавшиеся по дому люди, которые, спотыкаясь, пробираются сквозь потоки транспорта или же стоят в самом водовороте, дрожа от холода, притоптывая мокрыми ногами и каждую минуту ожидая, что их раздавят. Неутомимая дрель била по нервам Бейтса — р-р-р-р, словно гигантская бормашина. Небо было яростным, по нему метались рваные облака в тускло-красных пятнах закатного зарева. И только свет в окне Эмили казался мирным, но Эмили там не было.
«Я так не могу. Я без нее измучился. Я не подозревал, что могу так тосковать. Да я и не жил раньше. Что-то со мной случилось. Я не понимаю! Не понимаю!» — говорил он себе.
На следующее утро она появилась в конторе. Бейтс глазам своим не поверил. Он все время подходил к окну, чтобы удостовериться, и каждый раз она махала ему рукой. Он сам удивлялся своей смиренной признательности за это приветствие. Эмили изобразила кашель, потом, прижав ладонь ко лбу, объяснила, что у нее был жар. Он задал немой вопрос — склонился щекой на руку, что на общечеловеческом языке означает лежать в кровати. Она утвердительно кивнула — да, она болела.
Бейтс отошел от окна, уже понимая, что рано или поздно должен познакомиться с ней, даже если она окажется из тех, что говорят: «Послушай, миляга!» Не может же он идти на риск снова ее потерять. Только… зачем спешить. Он хотел окончательно убедиться, что не будет смешон. В той среде, где он вращался, первой заповедью считалось: никогда не быть смешным.
Он отскочил от окна в припадке нелепой ревности, потому что служащие в конторе напротив пожимали руку Эмили, поздравляя ее с выздоровлением. Он начал думать о них и о ее конторе. Он не имел ни малейшего представления о том, что это была за контора: торгуют ли там нефтяными акциями или почтовыми голубями или занимаются шантажом. Контора была слишком современна, чтобы оповещать о своей деятельности надписями на окнах. Правда, по стенам были развешаны какие-то чертежи, но они могли иметь отношение к архитектуре, к машинам… к чему угодно.
Бейтс начал внимательно присматриваться к сослуживцам Эмили, и у него появились весьма определенные симпатии и антипатии. Шеф Эмили был вполне приличный малый, но девчонка- регистраторша, которая, по наблюдениям Бейтса, вечно хихикала над чуть надменной манерой Эмили, — эта девчонка была настоящей трущобной кошкой, и Бейтсу захотелось, как это водится в трущобах, надавать ей оплеух.
Желание защитить Эмили превратило Бейтса в какого-то наивного мистика. Прощаясь с ней, он посылал самую сокровенную частицу своей души незримо охранять Эмили, бодрствовать над ней в ночи. Он наблюдал за ее сослуживцами не как какой-нибудь досужий сплетник: нет, он пытался пробудить в них теплое чувство к Эмили.
Но не слишком теплое!
Бейтс относился с неодобрением к новому молодому служащему, который поступил в контору спустя неделю или две после возвращения Эмили. Молодой человек расхаживал без пиджака, но рубашка на нем, по-видимому, была шелковая; он носил большие интеллигентские очки в черепаховой оправе и с независимым видом курил отдававшую колледжем трубку. Он так вымуштровал свою черную, как вакса, шевелюру, что каждый устрашенный волосок твердо знал свое место и покорно оставался там целый день. Это был самоуверенный, легкомысленный, современный молодой человек, видимо, занимавший пост по меньшей мере заместителя управляющего. Он непринужденно беседовал с шефом Эмили, поставив ногу на стул и пуская из трубки облака серого дыма.
Этому молодому человеку, очевидно, нравилась Эмили. Хотя у него в клетушке, крайней слева, была своя стенографистка, он постоянно околачивался возле стола Эмили, и она заметно оживлялась в его присутствии. Он болтал с ней перед уходом, и тогда она поворачивалась спиной к окну, а там, напротив, Бейтс, позорно забросив все свои дела, стоял и бормотал себе под нос, что щенков надо топить.
Эмили по-прежнему махала ему рукой на прощание, но Бейтсу казалось, что она делает это слишком небрежно.
«Ну да, я просто верный старый пес. На сцене появляется некий юнец… и меня приглашают на свадьбу. Держу пари, ни один человек в Нью-Йорке не был столько раз шафером, сколько я. Я знаю свадебный марш не хуже, чем органист церкви святого Фомы, и могу нюхом определить, куда закатилось оброненное в ризнице кольцо. Конечно, только для этого я им и нужен», — роптал Бейтс.
И он продиктовал сардоническое письмо, адресованное компании, которая делала чертежи стоп- сигналов, и с горькой иронией осведомился у мальчишки-рассыльного, не сможет ли он урвать несколько минут от посещения кинематографа и когда-нибудь в ближайшие месяцы налить в чернильницы чернил.
Однажды вечером Эмили и новый молодой человек вместе ушли из конторы, и с высоты двенадцати этажей Бейтс видел, как они выходят из подъезда и идут по улице. Спутник Эмили слегка наклонился к ней, а она кокетливо смотрела на него снизу вверх. Потом их поглотила толпа.
Одинокий человек наверху у окна вздохнул:
— Я всегда желал ей счастья. Но этот щенок… Вздор! Вероятно, он вполне порядочный малый. Господи помилуй, я становлюсь старым брюзгой, которому до всего есть дело! Я сам себе противен. Но… я должен познакомиться с ней. Я не допущу, чтобы она досталась ему! Не допущу!
Легко сказать! Бейтс был скован многолетней привычкой поступать так, как поступают все приличные люди: он боялся показаться смешным и презирал чудаков, социалистов, поэтов и влюбленных, не скрывающих своей любви.
Неделю спустя, думая все о том же и ничего не замечая вокруг, Бейтс вошел в кафе и сел за белый смешной столик, на котором с одной стороны был нарисован ярко-красный кролик, очевидно, взбесившийся. Он рассеянно просматривал меню, предлагавшее сандвичи с грецкими орехами, сандвичи со сливочным сыром и рагу из цыплят.
Внезапно он понял, что смотрит поверх меню прямо на Эмили, которая сидит одна, за таким же красивым белым столиком, только в другом конце комнаты.
А вдруг она подумает, что он ее преследует, что он какой-нибудь наглый уличный прилипала? Чудовищно!
Бейтс съежился на стуле, стараясь стать незаметным, и вполголоса сказал нетерпеливой официантке:
— Будьте добры, рагу из цыплят и чашку кофе.
Его страх рассеялся, как только он убедился, что Эмили его не заметила. Она сидела спиной к нему, так что ему был виден только ее профиль. Она читала книгу, рассеянно отщипывая кусочки от белой, пухлой, добротной булочки — дежурного блюда всех кафе. Бейтс жадно ее разглядывал.
Она оказалась старше, чем можно было подумать, глядя из окна на ее быстрые движения. Ей было лет двадцать семь. Гладкая кожа ее бледных щек казалась шелковистой. Все в ней было изящно, во всем чувствовалась порода. Она была подлинная Эмили.
Прежде Бейтс не обращал внимания на женские туалеты, но сейчас он внимательно оценивал каждую мелочь: изысканную простоту синего платья с шифоновыми рукавами, коричневые узкие туфли, ничем не отделанную синюю шляпку, круто сдвинутую набок. Но почему-то больше всего его поразило перекинутое через спинку стула пальто — обыкновенное коричневое пальто, отделанное полосками искусственного меха; довольно дешевое пальто и не очень теплое. Оно висело подкладкой наружу — Бейтсу видны были крохотные морщинки на плечах, такие же женственные, как слабый запах пудры; и он обнаружил, что в пройме подкладка заштопана. Охваченный состраданием к ее бедности и жаждой что-то для нее сделать, он сжал кулаки.