всматривался в лицо другого с отчаянным вниманием.
Отсюда, собственно говоря, и начинается мое обвинение богам, поэтому я постараюсь быть как можно правдивее и не упускать ни малейшей подробности. Тем не менее мне вряд ли удастся пересказать все, что мелькало тогда у меня в голове. Я слишком часто вспоминала те мгновения, и от частых повторений воспоминания мои несколько стерлись.
Кажется, первой моей мыслью было: «Она сошла с ума!» Так или иначе, все мое существо словно преградило собой незримые двери, за которыми стояло нечто жуткое, с полной решимостью не впускать это нечто, чем бы оно ни оказалось. Мне кажется, я просто боялась, как бы мне самой не сойти с ума.
Когда я вновь обрела голос, я сказала только (меня едва хватило на шепот):
— Пойдем отсюда! Это ужасное место.
Верила ли я в ее невидимый дворец? Грек только посмеялся бы над подобным предположением, но у нас, в Гломе, все иначе. Мы живем слишком близко к богам. В горах, возле самой вершины Седой горы, там, где даже Бардии становится страшно, там, куда не отваживаются заходить даже жрецы, могло случиться все что угодно. Я не сумела затворить двери до конца: легкое сомнение все-таки проскользнуло в щель, и теперь мне казалось, что весь мир вместе с моею Психеей ускользает у меня из рук.
Но Психея поняла мои слова очень по-своему.
— Ах, — воскликнула она. — Значит, ты его все-таки видишь?
— Что вижу? — задала я дурацкий вопрос, хотя прекрасно понимала, о чем идет речь.
— Как что — врата, сверкающие стены…
Тут, сама не пойму почему, меня охватила ярость — подобная отцовской, — и я заорала (хотя, клянусь, я и не намеревалась кричать):
— Перестань! Перестань сейчас же! Здесь ничего нет!
Моя сестра покраснела. На какое-то мгновение (но только на мгновение) ярость охватила и ее.
— Ну что же, если не видишь, так потрогай! — закричала она. — Потрогай! Разбей свою голову о стену, если хочешь. Вот здесь…
Она схватила меня за руки, но я освободила их.
— Перестань! Перестань, я тебе говорю! Здесь нет ничего! Ты лжешь! Ты сама в это не веришь!
Но лгала я. Откуда я могла знать, видела ли она то, чего не видела я, или просто сошла с ума? То, что началось потом, было постыдно и безобразно. Я кинулась на Психею, как будто грубая сила могла здесь что-то решить. Я схватила ее за плечи и начала трясти так, как трясут маленьких детей, пытаясь привести в чувство.
Но она была слишком большая и слишком сильная (я даже и не представляла себе, какой она стала сильной), и она стряхнула с себя мои руки в мгновение ока. Мы снова разошлись, тяжело дыша. Теперь мы были совсем уже похожи на двух врагов. Тут на лице у Психеи появилось такое выражение, которого я не видела никогда прежде. Взгляд ее стал подозрительным и колючим.
— Но ты же пила вино? Откуда я взяла его, по-твоему?
— Вино? Какое вино? О чем это ты говоришь?
— Оруаль! Я дала тебе вино. И чашу. Я дала тебе чашу. Где она? Где ты ее спрятала?
— Ах, перестань же, дитя! Мне сейчас не до шуток. Никакого вина не было.
— Но я дала тебе вино! Ты пила его. И медовые пряники. Ты еще сказала…
— Ты дала мне простую воду в твоих ладонях.
— Но ты восхищалась вином и тебе понравилась чаша. Ты сказала…
— Я восхищалась твоими руками. Ты играешь в игру и сама это знаешь. Я просто подыграла тебе.
Психея застыла, приоткрыв рот от удивления, но даже так она была прекрасна.
— Вот оно что… — медленно сказала она. — Значит, ты не пила никакого вина и не видела никакой чаши.
Я не ответила ей, но она и не ждала ответа.
Внезапно она сглотнула что-то, словно проглотила обиду (о, как прекрасна была ее тонкая шея!), и ее настроение резко переменилось; теперь это была сдержанная печаль, смешанная с жалостью. Она ударила в грудь сжатым кулаком, как это делают плакальщицы, и горестно воскликнула:
— Ай-яй! Так вот что он имел в виду. Ты ничего не видишь и не можешь потрогать. Для тебя ничего словно бы не существует. Ах, Майя… прости меня.
Я почти поверила Психее, ведь ей уже несколько раз удалось пошатнуть мою уверенность, а ее собственная вера оставалась такой же твердой, как вера Жреца в богиню Унгит в тот миг, когда кинжал моего отца был приставлен к его груди. Я стояла перед ней и была слабее, чем Лис, когда тот стоял перед старым Жрецом. Воистину ужасным местом была эта долина. В ней было слишком много священного и божественного — больше, чем может выдержать простой смертный, в ней было слишком много того, что не дано было видеть моим глазам.
Сможет ли грек постичь весь ужас этого? Мне еще долгие годы снился один и тот же странный сон. Мне снилось, что я в каком-то хорошо знакомом мне месте. Чаще всего это была Столбовая зала. И все, что я видела, в последний миг оборачивалось чем-то иным. Положив руку на стол, я прикасалась к мягкому меху, затем из угла стола высовывался длинный влажный язык и облизывал меня. Видеть этот сон я стала после того, как столкнулась с незримым дворцом Психеи, потому что страх, который я испытывала во сне, был того же рода: болезненный разлад, скрежещущее столкновение двух миров, словно два конца сломанной кости скребутся друг о друга.
Но наяву, в отличие от сна, кроме страха, я испытывала еще и боль, которую ничто не смогло бы облегчить. Мир разлетелся вдребезги, и мы с Психеей оказались на разных его осколках. Горы и моря, безумие и болезнь, сама смерть не смогли бы так безнадежно разлучить нас, как это. Боги, это все боги… всюду они. Они украли ее у меня. Они не оставляют нам ничего. Догадка озарила меня, как вспышки молнии в кромешной ночи. А разве она не достойна, подумалось мне, того, чтобы уйти к богам? Разве не там ей место? Но печаль накатывала вновь, как огромная черная туча, и скрывала от меня этот проблеск понимания.
— О Психея! — вскричала я. — Прошу тебя, вернись! Где ты, милая сестра? Вернись!
Она устремилась ко мне и заключила в свои объятия.
— Майя, сестра моя, я здесь! Не надо, Майя, я не вынесу этого! Я…
— Ты… ты мне как дитя, как мой собственный ребенок. Да, ты здесь, я чувствую тебя, но ты так далеко! И я…
Она отвела меня туда, где мох рос гуще, и усадила на мягкий дерн. Затем, словами и ласками, она утешила меня как могла. И подобно тому как посреди бури или битвы вдруг наступает затишье, так и горе мое ненадолго улеглось. Я не слушала того, что она говорила, — сам звук ее голоса, любовь, звучавшая в нем, согревали мой слух. Голос ее был слишком низкий и глубокий для женщины, и от этого каждое слово становилось таким весомым и горячим, словно это было не слово, а прикосновение руки. Глубинное тепло этого голоса исходило из самых недр земли. Таким теплом пригоршня спелого зерна согревает ладонь руки.
Что она говорила мне?.. Она говорила:
— Может быть, Майя, ты тоже научишься видеть, как я. Я буду просить его, умолять его, чтобы он научил тебя. Он поймет. Он предупреждал меня, когда я просила его об этой встрече, что все может выйти совсем не так, как я хочу. Но я даже не думала… Простушка Психея… так он зовет меня… но я не догадывалась, что ты не сможешь даже увидеть. Наверное, он знал об этом. Он нам скажет…
Он? О нем-то я совсем и забыла или, по крайней мере, перестала думать, после того как Психея впервые сказала мне, что мы стоим у ворот дворца. А теперь она каждый миг говорила о нем, ни о ком другом, кроме него, как это делают все молодые жены. И тут что-то во мне ожесточилось, ощетинилось колючим льдом. Так (как я узнала позже) часто случается на войне, когда безликие «они» или «враги» вдруг превращаются в человека, стоящего в двух шагах от тебя и намеревающегося тебя убить.
— О ком это ты говоришь? — спросила я, подразумевая: «Зачем ты говоришь мне о нем? Какое мне до него дело?»
— Но я же тебе все объяснила, Майя. Я говорю о нем, о моем боге. О моем возлюбленном. О моем муже. О хозяине моего дома.