бы вскоре убедились, что я и сама могу все объяснить ей, научить ее тому, чему научили меня, я позволила бы ей стать вровень с собой. Но слышать болтовню девочки, у которой в голове не было ни одной собственной мысли, кроме тех, что я туда вложила, слышать, как она разыгрывает из себя ясновидящую, пророчицу… чуть ли не богиню… кто бы смог стерпеть такое? Вот почему я утверждаю, что нет разницы, прекрасны вы или отвратительны. Боги существуют нам на горе и на беду. В этом мире нет места и для вас и для нас. Вы — как дерево, в тени которого мы чахнем от отсутствия света. Мы хотим жить собственной волей. Я жила собственной волей, а Психея жила моей, и никто, кроме меня, не имел на нее права. Конечно, вы скажете, что дали ей радость и счастье, подобных которым я не смогла бы ей дать, и посему я должна радоваться вместе с ней. С чего бы? Почему мне должно быть дело до какого-то нового, ужасного счастья, которое не я ей дала и которое разлучило нас? Неужто вы думаете, что я хочу, чтобы она была счастлива любым счастьем? Да лучше бы Чудище разорвало ее в клочья у меня на глазах! Вы украли ее, чтобы дать ей счастье? Что ж, то же самое могла бы сказать любая прельстительная шлюха, которая уводит мужа у жены, любой воришка, который сманивает от хозяина его раба или собаку. Вот именно, собаку. Свою я смогу прокормить сама, ей не нужно лакомств с вашего стола. Вы что, не помните, чья это была девчонка? Моя. Моя! Не знаете этого слова? Моя! Воры, мошенники! Сама виновата, еще не сказала вам, что вы пьете людскую кровь и пожираете людскую плоть. Но я не буду пока об этом…
— Довольно, — перебил меня судья.
Вокруг царило молчание. И тут до меня дошло, что я делала. Еще когда я читала жалобу, меня удивило, что я читаю так долго такой маленький свиток. Теперь я осознала, что книга была прочитана мною вслух раз десять, и я бы читала ее вечно, начиная читать каждый раз с первой строки, если бы судья не остановил меня. Голос, которым я читала книгу, звучал как-то странно, но именно поэтому я была наконец уверена, что это — мой собственный голос.
Молчание тянулось так долго, что, наверное, я успела бы прочесть жалобу целиком еще один раз. Наконец судья сказал: — Ты получила ответ?
— Да, — сказала я.
Глава четвертая
Моя жалоба и была ответом. Я должна была сама выслушать ее из собственных уст. Люди редко говорят то, что хотят сказать на самом деле. Когда Лис учил меня писать по-гречески, он часто говаривал: «Дитя, сказать именно то, что ты намереваешься, все целиком, ничего не упустив и не прибавив, — в этом и заключается радостное искусство слов». Бойко сказано, но я отвечу на это, что, когда приходит время произнести речь, которая готовилась всю жизнь, которая ни на миг не покидала сердца, твердилась и зубрилась наизусть, — тут уже не до радостного искусства слов. Я отлично знаю, почему боги не говорят с нами открыто, и не нам ответить на их вопросы. Пока мы не научились говорить, почему они должны слушать наш бессмысленный лепет? Пока мы не обрели лиц, как они могут встретиться с нами лицом к лицу?
— Предоставьте девчонку мне, — сказал знакомый голос. — Уж я научу ее! Это сказал призрак моего отца.
Но тут сзади раздался новый голос — голос Лиса. Я думала, что он будет свидетельствовать против меня, но учитель сказал:
— О Минос, Радамант[37] или Персефона, каким бы ни было твое имя, во всем виноват я, я и должен быть наказан по заслугам. Я научил ее повторять вслед за мной, как говорящую птицу: «Выдумки поэтов» и «Унгит — это лживый образ». Я приучил ее к мысли, что так можно ответить на все вопросы. Я ни разу не сказал ей: «Унгит — это, увы, слишком подлинный образ. И все другие лики Унгит, сколько бы тысяч их ни было… и в них есть истина. Настоящие боги в большей степени существа, чем слова и помышления». Я никогда не говорил ей, почему старый Жрец в темноте Дома Унгит испытывал такое, чего не могли доставить мне мои трезвые рассуждения. Она никогда не спрашивала меня (и я был этому рад), почему люди продолжают предпочитать бесформенный камень раскрашенной кукле Арнома. Разумеется, ответа я не знал, но не признался ей в этом. Я и сейчас не знаю. Все, что я знаю, — это то, что путь к истинным богам скорее лежит через Дом Унгит… нет, и это неверно, так же не верно, как то, что я сейчас вижу сон; но начинать нужно с этого, это первый урок, и только глупец застрянет на нем навечно. Жрецу хотя бы ведома необходимость жертвы. И жертвой станет — человек. Самая сердцевина его, самый корень — то, что в нем темно, сильно и дорого, как кровь. Пошли меня в Тартар[38], Минос, если только Тартаром можно исцелить пристрастие к бойкой речи. Я приучил ее к мысли, что лепета рассудка довольно для жизни — лишь бы слова были жидкими и прозрачными, как вода; ведь я вырос в тех краях, где воды в избытке и потому ее не особенно ценят. Я вскормил ее словами.
Мне хотелось закричать, что все это ложь — ведь учитель вскормил меня не словами, а любовью, которую он отдал мне, а не богам. Но было поздно. Суд, по-видимому, закончился.
— Успокойся, — перебил учителя судья. — Женщина — истица, а не подсудимая. Она обвиняет богов. Боги ей ответили. Если они выдвинут встречное обвинение против нее, потребуется другой, высший суд. Отпустите ее.
Куда мне было идти? Я стояла на каменном столбе, и кругом, куда ни посмотри, была пустота. Наконец я решилась и бросилась со столба прямо в волнующееся море призраков. Но не успела я достичь земли, как меня подхватили чьи-то сильные руки. Это был Лис.
— Дедушка! — заплакала я. — Ты живой, ты настоящий. А Гомер говорил, что никому не дано обнять души мертвых…[39] что они только тени.
— Мое дитя, мое любимое дитя, — приговаривал Лис, целуя меня, как прежде, в глаза и лоб. — В одном я не ошибся — поэты часто лгут. Но за все остальное — ты же простишь меня?
— Я — тебя, дедушка? Нет, дай мне сказать: я же знаю, что те доводы, которые ты приводил, когда остался в Гломе, хоть и получил свободу, были только масками, под которыми ты спрятал свою любовь. Я же знаю, что ты остался только из жалости и любви ко мне. Я же знаю, что сердце твое разрывалось от тоски по Греции, — я должна была отправить тебя домой. А я набросилась на любовь, которую ты мне дал, как голодный пес на кость. Ах, дедушка, Ансит права. Я утучняла себя человечиной… Правда? Ведь правда же?
— Ах, доченька, ты права. Мне есть что прощать тебе, и я рад этому. Но я не судья тебе. Мы должны пойти к настоящим судьям. Я сам отведу тебя.
— К судьям?
— Конечно, доченька. Ты обвиняла богов, теперь их черед.
— Они не пощадят меня.
— Надейся на пощаду — и не надейся. Каков ни будет приговор, справедливым ты его не назовешь.
— Разве боги не справедливы?
— Конечно нет, доченька! Что бы сталось с нами, если бы они всегда были справедливы? Но пойдем, ты сама все поймешь.
Он повел меня куда-то. Мы шли, и становилось все светлее… Свет был ярким, с оттенком зелени, каким-то летним. Наконец я поняла, что это солнечный свет пробивается через листья винограда. Мы очутились в прохладной зале, с трех сторон окруженной стенами, а с четвертой — только колоннадой, затянутой густой зеленеющей лозой. За зеленью, в просветах между листьями я видела пышные травы и сияние вод.
— Здесь мы будем ждать, пока тебя не пригласят, — сказал Лис. — Но тут есть на что посмотреть.
Я увидела, что все стены залы расписаны рисунками, представлявшими различные истории. У нас в Гломе нет искусных художников, поэтому сказать, что я была в восторге от этих картинок — значит, ничего не сказать. Но я полагаю, они изумили бы любого смертного.
— Начало здесь, — сказал Лис, взяв меня за руку.