аудитории, и прогудел:
– Вы замечательный парень, профессор. Я хочу вам помочь. Ежели кто из ребят что устроит, вы мне только скажите, я его отколочу, сукина сына.
Доктор философии Блевинз промолвил в ответ учтиво и ядовито:
– Весьма благодарен, Аксельброд, но думаю, что это излишне. Считают, что я неплохо справляюсь с дисциплиной. До свидания! Да, одну минуту. Я все хотел сказать вам… Было бы лучше, если бы во время опросов вы поменьше старались блистать своей эрудицией. Вы отвечаете до такой степени обстоятельно и так при этом улыбаетесь, как будто видите во мне что-то чрезвычайно смешное. Я ничего не имею против того, чтобы вы считали меня комическим персонажем про себя, но в аудитории необходимо соблюдать условности, кое-какие маленькие условности, знаете ли.
– Да что вы, профессор! – взмолился Кнут. – Я и не думал над вами смеяться. Даже не знал, что улыбаюсь! А ежели и улыбаюсь, так потому, что рад, коли моя глупая старая башка запомнила урок.
– Ах так! Весьма похвально. И если вы впредь будете немного сдержаннее…
Доктор философии Блевинз ощерился ледяной улыбкой и затрусил в Преподавательский клуб, чтобы там потешиться, рассказывая со свойственным ему остроумием о старике и его неправильной речи. А Кнут сидел один в опустевшей аудитории, раздавленный, одряхлевший. В окна светило яркое солнце погожей осени; со спортивной площадки доносились звонкие, молодые голоса. Но Кнут, так любивший золотую осень, сидел, разглаживая мятый рукав и устремив взгляд на классную доску, а сам видел перед собой только серую осеннюю стерню вокруг своей далекой лачуги. Когда он представлял себе, как наблюдают за ним в колледже, как исподтишка смеются над ним, над его глупой улыбкой, он то сгорал от стыда, то приходил в ярость. Он затосковал по своей кошке, по стулу из бизоньих рогов, по теплому солнечному крылечку хижины и по земле, которая его понимала. К этому времени Кнут проучился в колледже уже около месяца.
Уходя из аудитории, он встал за кафедру и посмотрел на воображаемых слушателей.
– И я мог бы стоять вот тут, как наставник, если бы начал учиться раньше, – тихо сказал он себе.
Потоки расплавленного золота, заливавшие осенние улицы, внесли умиротворение в его сердце. Кнут пошел по Уитни-авеню к крутому холму, который назывался Ист-Рок. Он увидел, как ласково ложится солнечный свет на отвесную скалу, услышал нежную музыку листьев, вдохнул воздух, насыщенный древними сказаниями Новой Англии. Он вскричал в упоении:
– Написал бы сейчас стихи, если б… ну, если б я умел писать стихи!
Он взобрался на вершину Ист-Рока, откуда были видны здания университета, поднимавшиеся вверх, подобно башням Оксфорда, пролив, отделяющий Лонг-Айленд от материка, и сам Лонг-Айленд, сверкавший ослепительной белой полосой. Кнуту не верилось, что Аксельброд из края тополей смотрит через пролив Атлантического океана на штат Нью-Йорк. На скамейке над самым обрывом он вдруг увидел студента- первокурсника и рассердился. Это был Гилберт Уошбэрн, тот самый сноб, любитель искусства, о котором Рэй Грибл сказал однажды: «Этот парень позорит наш курс. Ни в грош не ставит ни мнения преподавателей, ни Христианской Ассоциации Молодых Людей, вообще ничего. Считает себя, черт его побери, настолько выше всех, что и знаться ни с кем не желает! Говорят, воображает себя писателем, а сам даже в „Литературном листке“ не участвует. Терпеть не могу таких вот праздных мечтателей и зазнаек».
Уставившись на ничего не подозревавшего Гила, красивый профиль которого четко вырисовывался на фоне неба, Кнут мысленно обличал и порицал его с позиций высокой гражданственности и морали. Гил был прекрасно одет, а между тем Кнуту показалось, что лицо его выражает сумрачное недовольство жизнью.
– Поработал бы на молотьбе да поспал бы на сене, – ворчал про себя Кнут в стиле добродетельного Грибла, – ценил бы тогда хорошую жизнь, а не кис. Тьфу!
Гил Уошбэрн встал, подошел к Кнуту, взглянул на него и сел рядом на скамейку.
– Изумительный вид, – сказал он и улыбнулся восторженно.
И в этой улыбке Кнут вдруг узнал свою мечту о прекрасном, которая привела его в колледж. Он с космической быстротой скатился с высот своей добродетели и, широко улыбнувшись, отчего каждая морщинка на его обветренном лице обозначилась еще заметнее, проговорил в ответ:
– Да, мне думается, в Акрополе вот так же, как тут.
– Знаете, Аксельброд, я давно о вас думаю.
– Правда?
– Нам надо подружиться. Мы с вами белые вороны в колледже. Мы мечтатели и сюда приехали мечтать. Пронырливые бестии, вроде Атчисона и Гиблета, или как там фамилия вашего соседа по комнате, считают нас дураками оттого, что мы не гоняемся за отметками. Не знаю, согласитесь ли вы со мной, но я нахожу, что мы с вами совершенно одинаковые люди.
– А почему вы думаете, что я приехал сюда мечтать? – взъерошился Кнут.
– Ну как же, я часто сидел неподалеку от вас в столовой, слышал, как вы затыкали рот Атчисону, когда он принимался рассуждать о том, с какой целью люди едут учиться. Старая, изъеденная молью тема! Пожалуй, еще Каин и Авель обсуждали ее в Райском Сельскохозяйственном колледже. Знаете, Авель – этакий первый ученик, очень набожный и отличного поведения, а Каин любит поэзию.
– Верно, – сказал Кнут, – а, небось, профессор Адам говорил ему: «Каин, брось стихи, это тебе не поможет изучать алгебру».
– Вот именно. Послушайте, хотите взглянуть на этот томик Мюссе, который я, сентиментальная душа, притащил сюда? Купил его за границей в прошлом году.
Гил вытащил из кармана книгу, каких Кнут никогда не видывал. Это был изящный томик стихов на незнакомом ему языке, в переплете из тисненого сафьяна – очаровательная дамская безделушка. Фермер из прерий только ахнул от восхищения. Маленькая книжечка почти исчезла в его огромных руках. Он робко погладил пальцем сафьян, перелистал страницы.
– Я не умею прочесть, что тут написано, а вот всегда думал, что должны быть на свете книги вроде этой, – сказал Кнут, вздохнув.
– Знаете что? – воскликнул Гил. – Сегодня в Хартфорде концерт Изаи. Поедем, послушаем его. Я звал